: Материалы  : Библиотека : Суворов : Кавалергарды :

Адъютант!

: Военнопленные 1812-15 : Сыск : Курьер : Форум

Ершов А.И.

Севастопольские воспоминания артиллерийского офицера.

Публикуется по изданию: Севастопольские воспоминания артиллерийского офицера. Сочинение Е. Р. Ш-ОВА. СПб, 1858.

 


ТЕТРАДЬ ТРЕТЬЯ.

Масляная. – Главные действия за февраль. – Дело с 11-го на 12-е февраля. – Библиотека. – Великий пост и светлые праздники. – Второе усиленное бомбардирование. – Смерть нашего батарейного командира.

 

[75] Настала и наша северная масляная, - время разгульного веселья по всему раздолью матушки-Руси. Масляница и на нас словно наложила обязанность веселиться нараспашку, оставляя все труды и занятия, и, отстраняясь от всякого рода забот. По возможности веселились и севастопольцы, - блины забирались даже на бастионы. Осколки из черенков переименовывались даже на это веселое время в блины; солдатики, пробираясь по земле, ими усеянной, говорили какому-нибудь рекрутику: «вот те блинов накидали – подымай с полу, да и ешь на здоровье!»
Не зная еще этого, раз я был удивлен, когда на спрос мой одного солдатика: «чем ранен?», тот ответил: «блином, ваше благородие». [76]
Офицеры нашей батареи каждый день на масляной пировали с пехотными офицерами нашей дивизии; жили мы с ними очень дружно и на службе, и в городе, сходясь как истинные приятели.
В пехоте офицеры вообще любили хорошо попить и покушать, совершенно придерживаясь пословицы: «не красно изба углами, а красна пирогами»; у кого были средства, тот занимался хлебосольством в полном смысле; артиллеристов же они всегда любили. В особенности же привязан был каждый полк к своей батарее, как разделяющей с ним и труды, и славу, да и вообще сближенной с ними не через одну трудную минуту осады. Неприхотливость, умение сживаться с походной жизнью, наконец, полное сознание цены покою – вот причины той удивительной способности пехотинцев вмиг, всюду, будто у себя дома основываться. На бивуаке ли, на постоянной ли квартире, в незадолго отнятом у неприятеля лагере или городе – всюду сразу расположится он так. словно век здесь стоял. У него все скоро поспеет, у него все мигом устроится, и через полчаса после прихода на новое место смотришь: [77] уж какой-нибудь усатый Микатюк или Карнаух состряпал себе обед на славу.
И теперь в Севастополе, также как и всегда, радушие пехотных хлебосолов не понесло никакого изменения. Война не нанесла никакого ущерба гостеприимству. Положим, приглашает нас на блины, хоть капитан Т* полка, ротный командир первого батальона. Истинно обрадовавшись, несколько раз пожимая обе ваши руки, приветливо проговорит он свое обычное, чрезвычайно идущее к его простому, открытому лицу:
- Здоровенько, здоровенько; наконец-то заглянули!
Послышатся при появлении знакомых артиллеристов дружеские вскрики присутствующих: Антиллерия! и пойдут приветствия. Наконец, кто-нибудь заметит, что: «артиллерия налицо, так не мешало бы того», - и к делу! На что несколько суетящийся хозяин добродушно ответит: «одну минуточку! сейчас должны приспеть блинчики». Еще несколько раз сам он, юнкер его роты и еще кто-нибудь из молодых офицеров, ему подсобляющих, юркнут промеж тесной кучки гостей, кто с бутылкой, кто с тарелкою и, наконец, появится торжественное [78] шествие денщика и вестовых с разнообразною закускою и грудами дымящихся блинов. Угощения подобного рода и беседы, их сопровождающие, могли казаться однообразными, но зато они всегда были обильны веселостью. Однополчане хозяина, стоя и в этом случае за честь своего полка, все также наперерыв стараются угощать гостей, то есть нас – артиллеристов; а балагур и весельчак штабс-капитан того же Т* полка, подливая гостю вина, процитирует известный стих Грибоедова:
Ну вот великая беда,
Что выпьет лишнее мужчина,
Ученость, вот чума…
и, улыбаясь, делает ударение на слове «ученость», указывая при этом на так называемый ученый кант нашего артиллерийского воротника.
Также гостеприимный хозяин, все угощая, хотя совершенно уже сытых гостей, будет извиняться «в скудности угощения» с тою только теперь разницей, что прибавит: «на осадном положении, господа, не взыщите» и, потирая руки, лукаво улыбнется, вспомнив о едва уничтоженной громадной закуске и грудах блинов.
Но вот все поприбирается, раскладываются столы, [79] покрытые зеленым сукном, и хозяин, ловко разламывая в одной руке изделие Александровской мануфактуры, приглашает желающих – по его выражению – «гнуть карту»; а не то: «в коммерческую», прибавляя, что не надо терять золотого времени, что в девятом часу вечера он должен будет идти с ротой на бастион… Бастион… да! и немного неприятное чувство воспоминания о забытой было действительности опять приходит вам на мысль.
Также сытно, как на всей Руси, хотя по бивуачному под пулями и ядрами проводил Севастополь масляную.
Еще с третьего февраля деятельно принялись Французы за восточную часть Севастополя, взяв на себя все по осадным действиям с этой стороны, кроме одного третьего бастиона, который предоставлен был Англичанам, истощенным в числительной своей силе пагубным для них Инкерманским сражением…
- Grand redan – pour la Grande Bretagne, - приведу здесь слова, сказанные мне в последствии одним французским офицером.
Бедная мирная Корабелка! И тебе предстоит страшная опасность бомбардирования. Ужели подвергнется разрушению и этот скромный [80] домик со своею комнаткой, обитой голубыми обоями, с покойною, хотя и простенькой мебелью, где часто, часто находили мы истинное радушие и дружбу, где отдыхали и телом и душой; где за круглым чайным столом порой совершенно забывались и от рокота вокруг гудящих выстрелов, и от самой смерти, которая, быть может, ждала нас в нескольких саженях от гостеприимного порога.
В противодействие новым затеям врага, с нашей стороны составили смелый и решительный план, план почти небывалый в летописях какой бы то ни было старой или новой осады. Обороняющийся стал действовать наступательно!
С левого фланга нашей оборонительной линии гораздо вперед повыдвинули новые укрепления. Первое из них заложено в ночи с 9-го на 10-е февраля на отлогости Сапун-горы, образующей правый фланг Килен-балки, и по имени полка, производившего работы названо Селенгинским редутом. Еще впереди и немного левее также соорудили потом Волынский редут. Изумленный неприятель пытался было попрепятствовать нам и всякий раз был отбрасываем назад с большим уроном. [81]
Местность от Малахова Кургана шла к стороне неприятеля, понижаясь до небольшого изволока, от которого, опять возвышаясь, заканчивалась небольшим пригорком (Mamelon Vert). Расстояния было 290 сажень.
Этим-то пригорком и намеревались овладеть Французы; но наши, предвидя все их замыслы, опять устроили здесь новое укрепление, названное Камчатским люнетом, и заложенное с 26-го на 27-е этого месяца. Случайно довелось мне быть зрителем дела против первого из этих укреплений, начавшегося в два часа ночи с 11-го на 12-е февраля.
В этот день перед вечером поехал я с одним офицером нашей батареи на корабельную сторону и, возвращаясь уже за полночь, встретили на пристани знакомого нам лейтенанта с парохода «Громоносец». По его приглашению мы поехали к нему на пароход в гости; там подали ужин – мы все разговорились и незаметно засиделись до ночи. Уже пробила не одна склянка, а мы все сидели и болтали: время было свободное, расставаться не хотелось. А тот, кто бывал в осажденном городе, верно поймет всю [82] приятность нашего тихого собрания. Внезапно, по направлению вновь возведенного редута, затрещал сильный ружейный огонь, и ясно долетало до нам по воде русское «ура» с громкими беспрерывными, протяжными переливами.
Все мы выбежали на палубу, некоторые из числа экипажа взобрались на ванты. Вполоборота налево отлогость Сапун-горы между Георгиевской и Килен-балкой была опоясана огнями. Луна, приветно до сих пор сиявшая на небе, как бы нарочно в эти минуты закрылась тучами, «испугавшись кровавого дела», как говорится в романах.
Жадно глядели мы по направлению к месту боя, но надо признаться – больше слышали. чем видели.
Урывками стихала пальба, сменяясь какою-то странной мучительной тишиною. Казалось мне, что иногда доносилось замиравшее эхо стонов, командных слов, да ляскотня скрещивавшегося холодного оружия. Потом опять все заливалось частой дробью ружейной пальбы, похожей на стук града в окна, и за ней снова опять гремели сердце возбуждающие крики обеих бьющихся сторон во время наступления.
Мы все глядели, а уже наш пароход [83] шипел, ворочался, двигался. На палубе его люди хлопотали около огромных орудий.
По данному сигналу, державшиеся под парами пароходы «Владимир», «Херсонес» и наш «Громоносец» подлетели к месту боя на картечный выстрел и стали стрелять в неприятеля. Пальба, как говорят, была до крайности удачна.
Я и не заметил, как все это сделалось.
Мы все глядели (по крайней мере я, оставшийся без дела). По мере напряжения зрения, предметы стали обозначаться яснее, да и расстояние было теперь не велико.
От сильного огня, порой совершенно все озарявшего, можно было отличить массы сражавшихся. В нескольких местах по две черневшихся стены напирали одна на другую, сталкивались, смешивались. Крики каждой толпы, набегавшей вперед, при каждом наступлении были полны энергии, но потом ослаблялись и покрывались, наконец, стонами и болезненными возгласами раненых.
Французский строй своими синими мундирами заметно оттенялся от нашего в серых шинелях. Видимо редели те стены, что казались чернее; колебались, сгущались, опять бросались; вслед затем громче, сильнее [84] раздавалось русское «ура-а-а-а-а!», от которого просто так и порывало вплавь броситься к месту боя.
С удовольствием рассказывали наши солдатики про это дело.
- Хоть раз довелось потешиться, - говорили одни; - переведались с ним на чистоту, - прибавляли другие. – Не все ему бить из-за угла, да из нор, - подтверждали третьи рассказчики после боя.
У многих наших было штыковых ран до пятнадцати; несмотря на это, раненые смотрели бодро и весело. Некоторые из них сами приходили на перевязочный пункт. О Французах даже раненые отзывались с несколько комическим уважением.
- Молодец народ драться, - выражались иные солдатики, - да великатны оченно на штыки, царапаются только.
Действительно, раны от французских штыков, которые приходилось мне видеть, редко имели опасный характер. Не могу сказать того же о ранах, причиненных нашими штыками.
На перемириях и при уборке тел после штыкового дела Французы всегда жаловались на нашу манеру колоться штыком. C’est une abomination – c’est faire de la boucherie inuyile, [85] не раз повторяли они, глядя на ужасные раны своих убитых.
В самом деле было чрезвычайно странно смотреть на исковерканные судорогами предсмертной агонии совершенно искаженные лица людей, заколотых штыками. Солдаты, убитые пулями, почти все лежали в покойных положениях, на их лицах не выражалось особенных страданий. Нечего и говорить о том, что сами раны были не так отвратительны и крови около них не было так много.
18-го числа уехали в столицу высокие гости из Севастополя; а через несколько времени после того долетела до нас молва о кончине Государя Императора Николая Павловича.
В начале февраля прекратились дежурства нашей батареи на бастионе, и оттого нам, офицерам, стало гораздо скучнее.
Погода по большей части стояла дурная, в невольном бездействии нашем заключалось что-то томительное. В городе делать было нечего, а ходить по укреплениям «ради наблюдений» было бы весьма неловко, не имея на них никакой определенной должности.
Одним из утешений моих в это довольно [86] тяжелое время была севастопольская библиотека. В свободные часы, а их теперь выпадало довольно часто, хаживал я туда.
Необыкновенно приятно, даже обаятельно казалось мне после разных невзгод осадного положения перенестись вдруг в прекрасную залу и, сидя там на покойном вольтеровском кресле, следить за своими и иностранными новостями в мире политики и искусства. Тот не знает всей цены подобному занятию, кто не бывал в положении севастопольцев.
Изящное трехэтажное здание библиотеки Черноморского флота находилось на самом возвышенном месте города, отстоящем на 135-ть футов от уровня моря.
по бокам парадной мраморной лестницы красовались на пьедесталах два огромных сфинкса.
В нишах нижнего этажа поставлены были две статуи – Архимеда и Ксенофонта, вышиною каждая в 16-ть футов. Наверху здания на портике, поддерживавшемся с парадного входа двумя ионического ордена колоннами, прежде стояло еще несколько статуй из белого каррарского мрамора, но во время осады они были сняты.
Чугунная высокая решетка окружала здание библиотеки, а возде здания находился небольшой [87] хорошенький садик, в котором с первой весною все расцвело и распустилось.
Парадный вход был заперт. Все ходили с другого, со двора. Фуражка и сабля непременно отдавались внизу швейцару.
Поднявшись наверх по внутренней широкой лестнице, также мраморной, проходили в небольшое отделение с моделями разных кораблей, вделанными в стену, и превосходными гравюрами морских сражений. Оттуда открывался ход в огромную залу в два света с галереею вокруг на чугунных кронштейнах с чугунной же решеткой.
Налево от входа в эту залу стояла большая модель 120-ти пушечного корабля «Двенадцать Апостолов». По стенам вокруг помещались большие шкафы для книг из красного дерева. Прямо вела дверь в другую залу с прекрасной кабинетной мебелью. Огромный стол посредине завален был журналами: французскими, русскими, английскими и немецкими. По стенам висели все лучшие русские ландкарты.
неприятельские выстрелы не миновали этого великолепного здания. Бомба, пробивши потолок в первой зале, пролетела на четверть аршина от модели корабля, разворотила [88] несколько квадратов паркета и разорвалась в подвальном этаже. От библиотеки направо сейчас же шло место, обнесенное каменной оградой, где заложен храм во имя св. Владимира. Сюда, к Лазареву и Корнилову, приютили и Истомина, которому адмирал Нахимов уступил свое место.
О часах, проведенных мною в Севастопольской библиотеке, память во мне сохранилась с большой живостью. Трудно было придумать что-нибудь свежее, спасительнее этих периодов отдыха в прохладных залах библиотеки.
Наступили дни страстной недели, и многострадальный Севастополь отбывал память страданий и крестной смерти Искупителя. Мне без труда поверят, что подобной страстной недели я никогда не переживал и, без сомнения, более не увижу в течение всей моей жизни. Неизъяснимая торжественность нашего положения сказывалась всякому, всякий молился и не мешал другим молиться, простая горячая набожность простых солдат, благоговейная задумчивость начальников, величавые обряды, совершаемые повсюду при громе пушек и при свисте пуль – все это, взятое вместе, уносило душу в области, редко ей доступные. [89] Не забыть мне никогда, например, тех высоко умилительных мгновений, когда со священным пением под вражескими выстрелами, нарочно иногда направляемыми в нашу сторону, сановники и духовенство города выносили Плащаницу! В ярко освещенном храме и вокруг него по всей улице множество молящихся с зажженными свечами в руках слушали божественное служение, дожидаясь радостного возглашения: «Христос Воскрес!» Кто не молился с жаром из числа всей толпы, окружавшей церковь, кто не помышлял о всем величии минуты, мною сейчас описанной?
Прямо из церкви все офицеры нашей батареи отправились с добрым своим командиром разговляться к нему на квартиру. Следом за нами пришел и генерал-майор Тимофеев, давно подружившийся с нашим подполковником.
Всех нас собралось теперь семеро; и кто мог предвидеть, что из этого числа семи человек в живых останутся к будущим праздникам только трое…
Даже первый день Светлого праздника не прошел спокойно для Севастополя. Мы давно знали, что около Святой недели неприятель [90] готовился к новому и страшному бомбардированию, давно уже припасая громадные средства.
Все мы, однако, полагали, что хотя бы первые дни праздников – «Великие дни» - как говорит само их название, пройдут по возможности покойно.
Ожидания севастопольцев не сбылись, однако, ни в одном, ни в другом отношении. Общего бомбардирования не было, но не было и спокойствия. Пальба с батарей осаждающего шла без умолка, не делая нам особенного вреда, но, раздражая почти каждого солдата, собиравшегося встретить праздник по-русски.
Носились у нас слухи, что союзники, совестясь вести огонь в первые дни великого праздника, насаждали в траншеи турок. Не знаю, справедливы ли были эти толки, но пальба действительно велась худо и нелепо.
Все это не помешало, однако, севастопольцам провести праздник с обычной торжественностью и веселостью.
Женщины и дети, презирая опасность и явную смерть, шли на бастионы под пулями к мужьям, отцам, братьям, сыновьям похристосоваться, снесть освященной пасхи [91] и порадовать их проблеском семейной жизни.
По долгу службы пришлось мне побывать в это день на третьем бастионе, поутру, часу в 11-м.
Все приняло праздничный вид даже на бастионах. Площадки усыпались песком, платформы пообтерли и повычистили, станки немного подкрасили, люди приоделись в лучшее платье и, право, кажется, позабыли, что находятся на бастионе не под обыкновенною случайностью смерти.
У одной мортиры толпилась густая кучка матросов и пехотных солдат.
Я подошел к ним посмотреть причину этого необыкновенного собрания и невольно рассмеялся.
Какой-то удалец раскрасил разряженную двухпудовую бомбу вроде пасхального яйца, а другие готовились послать этот оригинальный снаряд неприятелю.
- Надо похристосоваться, как же нельзя, вот дружку и красное яичко, - заметил один матрос.
- Битка важная! Авось агличан лоб-то подставит, - подхватил кто-то другой.
Не совсем ласково ответили Англичане на [92] эту военную шутку, почти безвредную, если принять в соображение, что крашенная бомба без разрывного заряда не могла никого поразить осколками. Вскоре после посланного нашими «красного яйца» прилетела на бастион семипудовая бомба, наполненная разными гадостями, и вслед за ней с подобной же начинкой какой-то бочонок.
Имея поручение к одному батарейному командиру. я зашел к нему в блиндаж. Это была вырытая под одним из траверзов яма – почти в сажень глубиною (считая с вынутой частью траверза), шагов семь в длину и несколько менее в ширину, разделенная земляною же стеною с отверстием в ней для прохода, на два отделения. Одно отделение назначалось для офицеров, а другое для матросов той же батареи. Толстый накатик покрывал верх и поддерживал насыпь траверза. Вход был общий, и спускаться надо было по двум доскам с прибитыми на них поперечными брусками; эту лесенку солдаты также называли по-морскому: трапом.
Пробить подобный блиндаж было почти невозможно самой тяжелой бомбой, но если две бомбы большого калибра одна за другой падали [93] в одно и то же место поверхности опасность от второй была большая. Оно нередко и случалось, в особенности за последнее жестокое бомбардирование.
В спускающийся ход легко также могла спуститься бомба: что и случилось раз даже с описываемым мною теперь блиндажом. Осколки равно могли залетать отсюда, хотя редко, случайно, как всегда говорится.
Полумрак господствовал в блиндаже даже днем; а потому свеча горела там постоянно. В блиндаже, куда я вошел, зажжена была в офицерском помещении прекрасная карсельская лампа. В переднем углу висел образ «Божией Матери всех скорбящих» с теплящейся серебряной лампадкой.
Вдоль стен шли деревянные прилавки, заменявшие кровати. Два, три ковра и подушки брошены были на них. На небольшом столике, покрытом чистою, тонкою скатертью, стояла пасхальная закуска. Все глядело по возможности опрятно в этом земляной боевом покое.
На матросской половине посредине на столбах, утвержденных концами в полу и потолке, прилажены были двухъярусные нары, [94] на которых и теперь лежало несколько матросов. Некоторые из них забавлялись «в носки»; кто-то пилил «камаринскую» на скрипице, а другой в то же время наигрывал на гармонике: «по улице…».
Отправляясь назад, мимоходом заглянул я из любопытства в одну курлыгу, простее: фурлыгу. Так называли солдаты небольшую землянку на двух, много на трех человек – и то тесно с ней местящихся. Курлыга состоит из небольшой ямы с навесом, прилаженным изобретательным русским умом. Несколько вместе сложенных камней – грубка по солдатскому выражению, заменяли печь.
Осколок редко пробивал курлыгу, зато попавшая в нее бомба истинно погребала там несчастных обитателей, не успевших остеречься.
В той курлыге, куда я заглянул только, а не вошел, потому что как-то хитро на четвереньках надо было туда вползать, один солдатик развалялся и, задравши ноги кверху, читал по складам какую-то засаленную (сказать «замасленную» было бы слишком мягко) книжку; двое других, сидя на корточках и бессознательно смотря на тлеющие уголья, покуривали коротенькие трубочки – «носовертки», [95] иногда вздыхая и часто поплевывая на сторону, как-то сквозь зубы с чрезвычайной ловкостью. Курившие солдатики, казалось, слушали чтение с необычайным вниманием.
Нужно было иметь крепчайшее и вместе привычные нервы, чтоб высидеть самое короткое время в тесном, душном пространстве в синем дыме «махорки» и угара от тлеющих сырых дровец.
Вечером собрались к нам кое-кто из знакомых нам офицеров и, между прочим, капитан Т* полка, так радушно угостивший всех нас блинами на масляной.
Голова его была повязана.
- Что с вами, капитан? – почти в один голос спросили мы его с истинным участием.
- Пустое! – небрежно ответил он, - осколочком немного задело (а на самом деле порядочно-таки пристукнуло, как рассказали его товарищи) – да и как раз в тот вечер – помните? после моих блинов. Я уж насильно вырвался из лазарета; скучно стало! А что же, карту сломим? – заключил он.
Долго засиделись мы и легли спать уже в третьем часу утра с приятною мыслью: [96] поспать по крайне мере до полудня. Но предположения наши не совсем удались, кА сейчас увидит читатель.
В пять часов утра заревело со всех концов новое, истинно адское бомбардирование. Страшный свист, треск, гул, грохот раздались над самой нашей крышей и подняли всех нас на ноги.
Ошеломленные денщики наши бросились будить нас.
Не совсем еще освободившись от сладкого сна, свившего такие светлые, радужные мечты и образы, смутно угадывая действительность, лежал я еще с полузакрытыми глазами.
Денщик мой, полагая, что я все-таки сплю, изо всех сил стал тормошить меня за ноги, суетливо крича над самыми ушами:
- Бандировка, ваше благородие! над самым домом ракиты лопаются.
Все мы вскочили и побежали к окошкам.
Даже в нескольких шагах ничего не было видно.
Дождь лил, как из ведра.
Густой туман, смешанный с не рассеивавшимися от сырости клубами порохового дыма, [97] застилал непроницаемой мглой всю окрестность.
Зловеще и тускло мелькали огоньки по всем направлениям семиверстного пространства укреплений, опоясавших Севастополь; в воздухе стоял оглушающий, ревущий гул канонады, прерываемый иногда взрывом пороховых погребов. Слушая этот бесовский концерт, я испытал подобное неловкое чувство, как в день моего первого обхода по бастионам. Служба моя начиналась в самом деле: все, что я испытал и видел до этой поры, было лишь приготовлением. Война во всем ее ужасе, наконец, глянула мне в лицо.
Наскоро одевшись, отправились мы в парк к своей батарее в трепетном невольном ожидании чего-то заставляющего сильнее биться сердце.
Ездовые с орудийными и офицерскими лошадьми также прискакали сюда. В конюшню к ним на Морской улице уже залетели две бомбы и ракета, в особенности перепугавшая лошадей своим шумным полетом.
К счастью большая часть лошадей в это время была на утренней выводке.
Жители толпами сбегались к единственному [98] теперь убежищу: Николаевской батарее, сделавшейся теперь истинным городом.
Забравшись в безопасный приют, когда первое впечатление ужаса поотлегло, мужчины, женщины, дети – усыпали галереи казармы, наслаждаясь грозным, но почти безопасным теперь для них зрелищем.
Целые драмы и комедии разыгрывались между жителями. Какие разнообразные группы виднелись повсюду!
Вот передо мной трогательная сцена, вроде той, что изображена в последнем дне Помпеи у Брюллова.
Больного старика-отца принесли на руках сын и дочь, бестрепетно пробрались они чрез грозное пространство, но теперь, при конце подвига, силы оставили молодых людей, они сами словно больны и едва держатся на ногах. За ними безвредно приплелась и старушка-мать. Кое-как вся семья поместилась в углу в коридоре у казенного ящика с бомбами.
Какие-то молодые девицы, довольно нарядно одетые (неужели и теперь, в это утро взглянули они лишний раз в зеркало!!), оперлись на перила галереи и, уже успевши освоиться со своим положением, беззаботно [99] перекидываются любезностями с кавалерами из военных.
В стороне от девиц – трое русских купцов, верно заезжие гости, разговаривают между собою почти шепотом, крестясь иногда при близком разрыве бомбы. Господи! Господи! пресвятая Богородица! слышится из их круга. «Хуже ада кромешного!» - прибавляет один из них, и в эти минуты далеко от них главная цель их приезда, то есть надежда на барыш и выгодный сбыт своих товаров.
По улицам беспрестанно проносятся носилки, начальство проходит озабоченными спешными шагами, адъютанты суетятся, запоздавшие офицеры бегут к своим частям, везде скачут ординарцы и адъютанты.
По площади и пред казармой суета; и суета непонятная непривычному глазу. Там скачут конные офицеры, там передвигаются отряды солдат; двигаются повозки и фуры с водой, турами, снарядами, со всеми разнообразными предметами, потребными для бастионов.
Треск лопающихся бомб, грохот выстрелов, крики людей – все сливается в один непрерывный гул, которого описать невозможно [100] словом человеческим. Суматоха перед глазами, дым и огонь в отдалении, огни бомб на небе, невыносимый звон в ушах – тягостное ожидание на сердце!
- Дивизион 2-й легкой на 4-й бастион, на правый фланг! – во весь голос с усилием закричал нашему батарейному командиру прискакавший ординарец от начальника артиллерии. Подполковник, давно уже стоявший на своем месте, тотчас же распорядился:
- Отправитесь вы и вы, - угрюмо сказал он, обратясь ко мне и к поручику нашей батареи.
- 2-й дивизион! запрягай! – скомандовал поручик.
- Осмотреть заряды! зажечь фитили, - прибавили мы оба, подходя к орудиям.
В это время шлепнулось у самых наших ног ядро, брошенное с Сапун-горы с элевационного станка. Эти ядра (Подобное ядро прозвали жеребцом) привыкли мы отличать по их равномерному как-то стонущему полету. Грязь и мелкие камешки закидали нас будто из-под копыт скачущей тройки.
В пять минут орудия были уже на передках с выстроившейся по сторонам прислугою. [101]
- С Богом! – сказал батарейный командир, пожимая руки мне и поручику. – Я к вам ужо приеду» - добавил он, будто жалея отпускать нас без себя. «До свидания» - прибавил он, ласково махнув рукою.
Дождь все не переставал, он бил нас справа и слева, лился к нам на голову, как из ведра. В самое короткое время все мы были промочены до последней нитки, до костей, как говорится.
Наш дивизион ехал молча. За грохотом выстрелов почти не было слышно, как катились по камням наши орудия. Туман, стоявший на суше и на море, еще более сгустился. Дождь, туман и пороховой дым задернули горизонт как занавесью. И только по приближению к морю можно было по черноте угадать дым военных пароходов, застилавший пространство над сильно разбурлившимся морем.
Мы знали, что громадны союзный флот строился против севастопольской бухты, более ничего на счет флота мы не знали, а видеть его было нельзя. Казалось мне, что вот, сию минуту, эта траурная занавесь прорежется бесчисленными огнями, что из-за нее сейчас полетит множество огромнейших бомб [102] и ядер. Флот, однако же, за сильным волнением все время оставался в бездействии, не покидая своего боевого расположения во все дни бомбардирования.
Едва успели мы повернуть за угол Морской улицы, как прилетевшая с Херсонеса ракета, шумя точно пароход, проехавшийся по воздуху, пронизала вынос восьмого орудия, высоко вскинув растерзанного ездового и страшно исковеркав лошадей, от которых осталась лишь одна смешанная с грязью безобразная кровяная масса.
Истинно непонятно, как добрались мы до четвертого бастиона, как не были мы совершенно уничтожены на половине дороги тучами чугуна и свинца, летящего по всем направлениям.
Над нами, у ног, позади, спереди, направо и налево взвизгивали ядра, лопались бомбы, широко раскидывая осколки; шумя и фыркая, пролетали огромные конгревовы ракеты. Как заколдованные прошли мы чрез несколько опаснейших мест, не испытавши особенно значительной потери. Ни какая фантастическая сказка не может дать понятия об ужасе описанного мной переезда во мраке, в дыму и оглушающем шуме. [103]
Даже лошади, вполне понимая всю близость опасности, фыркали и жались друг к дружке, притупляя уши и по временам вздрагивая всем телом.
Артиллеристы иногда шутили, перебрасывались друг с другом своими обычными заметками, но в шутливости их, если позволено будет так выразиться, видна была своего рода рутина. Солдатик всегда не прочь поговорить, отпустить шуточку, сто раз повторенную и всем известную – засмеяться при такой шутке всякий слушатель считает своим долгом. Так и теперь люди наши порой смеялись, но смеялись как-то машинально, по давно принятой привычке. Впрочем, давно известно, что разговор, какой бы он ни был, всегда отвлекает ум от тяжелых помыслов.
Наконец мы добрались до цели. Я почти не узнал моей знакомой батареи. Грустная перемена с нею продолжалась теперь на моих глазах.
На площадку ее, где было столько народу, вещей, снарядов и всяких военных предметов, беспрестанно падали бомбы и ядра, порой цеплявшие то человека, то какое-нибудь орудие. Другие неприятельские снаряды били в [104] бруствер, вырывались в амбразуры, визжа, свистя и шипя, пронизывая укрепление по разным направлениям.
Вал от врезавшихся в него ядер, от зарывавшихся в него гранат и бомб, страшно разворачивающих землю, осыпался безобразной грудой земли и камней, дробимых порой на мелкие кусочки. Орудия – махины, из которых установка каждого занимала почти суточное время спешной работы, одним ударом, в одно мгновение приводились в негодность. Щеки амбразур часто загорались, тогда кто-нибудь из солдат и матросов, иногда и офицер, перекрестившись, тотчас же брал мокрую швабру и влезал в амбразуру, истинно засыпаемую снарядами. Не один из подобных смельчаков жизнью платил за мужественное дело, но на место убитого всегда находился новый охотник. Люди с готовностью целыми партиями кидались в ту сторону, где от неприятельского огня повреждалось орудие. Под пулями и ядрами шла беспрерывная работа. Запасные орудия были подготовлены заранее, а потому подбиваемые переменялись с возможной скоростью.
Здесь не задумывались о смерти, да и некогда было, - гораздо умнее и короче, казалось [105] всем, глядеть ей прямо в глаза, во всем остальном положившись на волю Божию.
при мне за короткое время на бастионе произошло множество случаев геройского бесстрастия, никем не рассказанных по причине изобилия в самом геройстве. Одно ядро взвизгнуло неподалеку от меня, пролетевши чрез самую середину одной амбразуры. Здоровый красивый матрос, наводивший орудие, с улыбкой что-то причитавший к будущему своему выстрелу, незаметно осел, съежился, согнулся и медленно рухнул наземь – ядро снесло ему верх головы. Рядом стоявший товарищ, быстро сорвавши с себя шапку, поспешил нахлобучить ее на убитого и молча, покойно заменил его место. Стоя на опаснейшем посту, на месте, забрызганном кровью своего предшественника, он хладнокровно наводил орудие, держась правой рукой за подъемный винт и командуя прочей прислуге: влево, немного вправо, чуточку еще влево и т. п. Ни минуты не было потеряно, и ответный выстрел загремел своим чередом.
Далее, вправо семипудовая бомба упала на пороховой погреб, разворотила насыпь; другие бомбы дождем посыпались по тому же [106] направлению, но кучка рабочих, вмиг подскочившая за матросом, надсмотрщиков погреба, засыпала воронку, не торопясь и не смущаясь.
Время шло очень скоро, да оно и не могло идти медленно. В полдень пришел к нам наш батарейный командир, прежняя утренняя угрюмость его сгладилась; но все-таки он смотрел суровее обыкновенного. Мы с поручиком быстро вышли к нему на встречу – в подобные минуты так радостно видеть любимого начальника! «Что, как у вас?» - обратился подполковник к поручику и ко мне. «пока ничего, одно колесо разбито, трое людей ранено, одного наповал убило». «Вашему дивизиону счастье», - заметил кто-то из пехотных офицеров. Батарейный командир покрутил свой правый ус, что означало у него тяжелое раздумье, и, попрощавшись с нами, пошел далее.
Через час после нашего свидания дошел до нас слух о том, что наш командир тяжело ранен. Сперва мы не поверили слуху, но он вскорости подтвердился.
При возвращении с бастиона, почти у самой квартиры осколок высоко разорвавшейся бомбы [107] перебил ему руку и контузил в живот.
Горести, поразившей меня при этом известии, я описывать не в силах. Всякий солдат нашей батареи горячо любил подполковника, имя его сто раз повторялось при рассказе о блистательных подвигах.
Он был честен и прям по сердцу, наружная суровость не вредила в нем ни начальнику, ни товарищу.
Переговоривши с моим поручиком, кинулся я навестить раненого. «Нет надежды, - сказал мне встретившийся медик, - кишки парализованы при контузии!»


Назад

Вперед!
В начало раздела




© 2003-2024 Адъютант! При использовании представленных здесь материалов ссылка на источник обязательна.

Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru