: Материалы  : Библиотека : Суворов : Кавалергарды :

Адъютант!

: Военнопленные 1812-15 : Сыск : Курьер : Форум

Ершов А.И.

Севастопольские воспоминания артиллерийского офицера.

Публикуется по изданию: Севастопольские воспоминания артиллерийского офицера. Сочинение Е. Р. Ш-ОВА. СПб, 1858.

 

ТЕТРАДЬ ШЕСТАЯ.

Перемены в городе после 26 мая. – Неудавшаяся поездка. – Я отправляюсь на бастион на постоянное там пребывание. – Несколько слов об адмирале Нахимове. – Июньское бомбардирование. – День 5 июня. – Я отправляюсь на Малахов курган. – Беглый взгляд на укрепление Малахова кургана. – Штурм 6 июня.

 

[177] Со взятия люнета и редутов в городе, кроме Николаевской площади, почти не было безопасного места.
Куда залетали прежде разве только ракеты, появились теперь и бомбы, и ядра. Екатерининская улица видимо пустела, торопливо выселяясь или на северную сторону, или в Николаевскую казарму. Но рынок, находившийся в начале Морской улицы близь седьмого бастиона, кишел людом по-прежнему, несмотря на частое посещение его различными артиллерийскими снарядами и даже пулями. Последние, впрочем, были еще случайные – шальные. Весь город становился на совершенно боевую ногу. Огненный ураган [178] осады захватывал уже все его отдаленные, мирные дотоле уголки. Грустно, тоскливо становилось на душе при виде всеобщей гибели и разрушения; нельзя было выискать места, где бы свободно можно было отдохнуть, забыться хотя бы кратковременно от всего окружающего. Рейд также начал обстреливаться сильнее: ядра стали ложиться у самого Михайловского укрепления.
Линия наших кораблей отодвинулась по направлению к бонам. На пристани северной стороны стало калечить людей, как и на бастионах.
Один знакомый мне офицер был назначен к отправлению из Севастополя в Петербург с каким-то важным поручением. Мать, сестры, брат ждали его там. Но смерть раньше всех подготовила ему встречу! И где же? Не на бастионе, на котором бывал он сотню раз, не в бою, в котором он вдавался в самый жаркий огонь, а на пристани северной стороны при последнем шаге от ужасов Севастополя. В виду почтовой тройки, которая через несколько минут должна была умчать его к почестям, мирной жизни и родному семейству. Едва успел мой несчастный знакомый выйти [179] из перевозившего его катера и ступить несколько шагов по северной стороне, как ядро выбрало его одного из целой толпы народа и оторвало ему обе ноги.
29 мая, как теперь помню, был особенно хороший день. На небе ни облачка, кроме, разве, дымных облаков от высоко рвавшихся бомб. Черное море, тихо плескавшееся у берегов страдальца Севастополя, стлалось мелкой рябью и с самой дали пригретое южным солнцем переливалось чисто голубым, кое-где позлащенным цветом. Свежий ветерок веял с моря, едва помахивая верхушками сильно благоухающих акаций и сирени. В самой природе все было далеко от ужасов и смерти, все чаровало, все казалось созданным на благо и негу для человека. В этот день приходилось мне ехать по поручению своего батарейного командира в наш бригадный штаб на Маккензиеву гору. Заранее отправил я на пароходе на северную сторону свою верховую лошадь; сам же остался ожидать только присылки от батарейного командира необходимых бумаг, с которыми должен был ехать.
С истинно детским удовольствием помышлял я о приятности предстоявшего мне [180] пути: в совершенной безопасности, на чистом, свежем воздухе, среди бесконечной зелени, гор, цветов и леса. Мы давно уже отвыкли думать о завтрашнем дне, день, проведенный спокойно, казался вечностью. Можно себе представить, как радовался я перспективе нескольких приятных часов впереди, как жаждал я сбросить хотя бы на время пыль и прах севастопольского ада.
Скоро, очень скоро рушились мои мечты о поездке. С досадой внутренне сознался я, что лучше уже было бы не загадывать наперед, по крайней мере, избавился бы неприятности обманутого ожидания.
Вместо бумаг, с которыми приходилось мне ехать на Маккензиеву гору, получил я бумагу, определявшую мне: отправляться на бастион и притом на неопределенное время, быть может, до самого конца осады.
Неожиданность эта произошла вследствие внезапно полученного от главнокомандующего приказания: отправить на некоторые бастионы для усиления обороны несколько легких полевых орудий.
Серьезному своему назначению я, впрочем, очень обрадовался. Давно уже хотелось мне находиться на бастионе постоянно. Между прочим, [181] признаюсь – был здесь и маленький расчетец с моей стороны.
В городе во всякое время могло меня убить или ранить без всякой пользы; лучше же, думал я, если уже мне суждено быть убитым, пусть постигнет меня эта участь при исполнении долга в первой пред неприятелем линии, нежели на прогулке, во время сна или где и как-нибудь еще хуже того.
Подобное моему назначение получил в нашей батарее, кроме меня, еще один офицер. Одному из нас приходилось отправляться на Шварца редут, другому же к каземату 5-го бастиона. В подобных случаях обыкновенно принято бросать жребий, но я решительно отказался как от жребия, так и от собственного выбора, что весьма любезно предлагал мне товарищ мой. Взамен его любезности, я также предоставил ему право выбора
- Тогда так, отправляйтесь же на Шварца редут, - сказал он, - и пеняйте на самого себя, - шутливо отвечал он мне.
Шварца редеет действительно признавал весь Севастополь за весьма опасное место, но я нимало не жалел о том, что отказался от выбора.
Вообще между военными людьми считается [182] нехорошим делом напрашиваться куда бы то ни было. У нас в Севастополе это взгляд разделяем был всеми. Были даже мистики своего рода, положительно утверждавшие, что судьба всегда жестоко наказывает напрашивающихся.
В обычный час передвижений войск в Севастополе – в сумерках, прибыл я с четырьмя орудиями на место нового своего назначения. Вверенный мне дивизион назначался для обстреливания Шварца редута на случай штурма. Траверз, на который должно было вскатывать мои орудия, находился у самой горки редута, на примыкавшей к нему батарее крайней левофланговой 5 бастиона, сообщавшейся с редутом посредством блиндированного хода.
Выполнивши все, что требовалось сделать тотчас же по приходу на бастион. отправился я в блиндаж к командиру батареи лейтенанту А*, чтобы познакомится с тем, в чьих владениях находился я с моей командою.
Не на одно дежурство собрался я теперь на бастион, а потому не мешало обустроиться немного; после чего, обыкновенно, становится как-то легче даже в самых тяжелых случаях [183] жизни. С переходом от обыкновенной жизни к бастионной человек невольно становится мрачнее. С подобным настроением, усилившимся во мне еще более по случаю неудавшейся загородной поездки, сходил я в блиндаж по крутой лесенке. Небольшое офицерское отделение полно было офицеров. Там пили чай и веселым хором довольно стройно пели какую-то песню, с первого разу, казалось, итальянскую. Прислушавшись, я уверился, что это происходило от сочетания в ней слов итальянских с русскими.
Песенка, о которой говорю, была в большом ходу на 5-м бастионе и пелась довольно часто. Впрочем, по случайному впечатлению, произведенному ею в то время на меня, я запомнил ее сразу. Заговоривши о ней, даю место и ей самой.
Вот она:
Полно прясть Chiara mia,
Брось свое веретено,
В Сан-Луиджи прозвонили
К Ave Varia давно.
У соседнего фонтана
Собрался веселый рой
Всех Transtewer’ских красавиц, [184]
Лишь тебя нет, ангел мой.
Слышишь – строят инструменты,
Все так веселы, мой свет,
Звуки бубна, мандолины,
И бряцанье кастаньет.
Поскорей в наряд воскресный
Нарядись, моя краса!
Что, готова? – O, per Bacco,
Как ты дивно хороша!
Нечего говорить о том, что и песня, и живая ее музыка произвели на меня сильное впечатление. Да и вообще говоря, что за диво было человеку, втянувшемуся в Севастопольскую жизнь, изнуренному одними и теми же суровыми впечатлениями, поддаться обаянию и простенькой песенки, но рисовавшей светлые картины жизни безмятежной, полной тихих радостей и веселья, которые скорее представлялись чем-то фантастическим. нежели обыкновенною действительностью.
Я напился чаю по радушному угощению целой компании, говорю целой, потому что по незатейливости бастионного хозяйства А* угощать меня пришлось почти каждому: тот предложил мне свой стакан, допивши его, Другой дал чайную ложечку, кто блюдечко, а кто без церемоний наложил мне в стакан [185] сахару, ближе к нему бывшего, нежели ко мне. Напившись чаю, вышел я из блиндажа на батарею. Напев песенки все звучал в моих ушах, хотя ее и перестали уже петь; так все и чудилось веселое гулянье, итальянская природа и транстеверянки с черными волосами. Оглядев свои орудия и прислугу. в которой одного человека я уже не досчитывался, остановился я у ближайшей амбразуры, прислоняясь к орудийному станку. ночь была темная, но тихая. Батарея наша молчала. Все ее орудия, наведенные как для штурма, таили в своих огромных жерлах тяжелую картечь; даже скорострельные трубки поставлены были в запалах. Зажженные фитили, воткнутые в землю, каждый у своего орудия, светились как заостренный и раскаленный уголь. Прислуга и прикрытие бодрствовали на своих местах.
Было тихо. Лишь изредка залетала неприятельская бомба или ядро, да проносились пули, то жужжа или тихо гудя, то жалобно завывая, то вдруг звеня как струна или отрывисто пощелкивая, попадая во что-нибудь твердое. В глубине батареи длинной, тонувшей во мраке вереницей тянулась смена прикрытия на Шварца редут. Беспрестанно выделялись [186] оттуда темные фигуры, все яснее и яснее определявшиеся по мере приближения их к освещенному образу, на который, как на единственную светлую точку батареи, глаза мои устремлялись сами собою.
Теплящиеся у божницы восковые свечи бросали вокруг причудливый матовый свет, полуобрисовывая лишь на ночном фоне энергические спокойные лица подходящих молиться солдат. Осеняя себя крестным знамением, каждый из них творил краткую молитву, иногда тихо. иногда во весь голос, а потом, задумчиво отодвинувшись назад, совершенно терялся во мраке.
Вероятно, я был свидетелем не одной последней молитвы, не одной исповеди. Многие из тех, кто появлялся теперь на светлом кругу, образованном слабыми лучами теплящихся у образа свечей, многие должны были исчезнуть за эту ночь с лица земли и пропасть для целого света, как пропадали предо мною, отходя в темноту от светлого круга. Долго глядел я на мелькавшие предо мною закаленные серьезные лица защитников Севастополя. Вдруг возле меня раздались такие слова: «А ведь здесь не ладно – кабы того…» [187] Затем говоривший выразительно крякнул. Я оглянулся: близь меня на поворотной платформе того же орудия, у которого я стоял, сидел матрос, раскуривая трубочку. «А что такое?» - спросил я его, оглядываясь. «Да вон, как садит пули-то; этта абразура, значит, не хорошее место». И я действительно услышал частое пощелкивание в амбразуре и по занавесившему ее тросовому щиту (Щиты эти сплетены были из корабельных веревок (тросу). Занавешивая ими амбразуры, защищались от штуцерного огня, весьма губительного, в особенности в последний период осады). Прежде я полагал, что там копошатся рабочие.
- А вот ты же сидишь, - заметил я матросу.
«Мы ведь здешние…» - возразил он, преспокойно продолжая себе кейфовать с трубочкой во рту. В это самое время подошел ко мне А* и с первых слов также предупредил меня, что я стою не на хорошем месте. На этот раз я инстинктивно отодвинулся от амбразуры.
- Здесь у меня бомбическое, - добавил А*, - так француз и зарится подбить мне его; [188] и ночью часто стреляет по нем, думая, что мы починяемся. Вчера вот, продолжал он после некоторого молчания, лучшего комендора моего прихлопнуло на самом том месте, где вы прежде стояли. Да, частенько похлопывает здесь, - прибавил он.
Лейтенант А* был среднего роста, прекрасно сложенный молодой и очень красивый собою брюнет. Впрочем, постоянная жизнь на бастионе, где он находился с самого начала осады, разрушительно на него действовала: А* похудел, пожелтел, словом, опустился. Немного походивши вместе по батарее, мы разошлись. А* пошел осматривать работы, я же в блиндаж. Никого там не было. Несмотря, что А* сам без моей просьбы пригласил меня разделить с ним его помещение, я, лучше теперь осмотревши блиндаж, призадумался о возможности воспользоваться его приглашением. две кровати, между которыми стоял в головах небольшой столик, занимали все пространство. Над одною висела флотская полусабля с «Анной за храбрость»; над другою пехотная с тем же украшением. Очевидно, с А* помещался кто-то, и вторая кровать не гуляла. [189]
- Виктор Александрович! Виктор Александрович здесь? – прокричал кто-то сверху входа и, не дожидаясь ответа, тяжело и шумно сбежал по лесенке. Это был мичман П*, помощник А*, очень молодой человек еще безусый, но полный, высокий и очень недурной собою. Я уже познакомился с ним при первом моем приходе в блиндаж.
- Знаете ли что, - обратился он ко мне, - не хотите ли поместиться со мною. Я живу отдельно, здесь, на этой же батарее. Третьего дня убило кондуктора, который жил со мною, так вот на его место и милости просим.
Я искренно поблагодарил его за приглашение, которому, признаться, очень обрадовался. Даже, грешный человек, не сильно пожалел об убитом. Сейчас же П* повел меня осмотреть общее наше жилище. Оно было вроде конуры и состояло из двух отделений, тесных и низких до того, что ходить в них надо было пригнувшись. В первом, у внутренней стены, на лавке постлана была постель П*; супротив ее стоял столик; во втором же, кроме необходимого места для прохода, все пространство занимали две лавки, прилаженные у смежных [190] стен. одна из этих лавок и назначалась в мое владение. Другая же принадлежала кондуктору, заведовавшему письменной частью батареи. Это второе отделение, несмотря на чрезвычайно малый размер его, поддерживалось внутри двумя столбиками, подпиравшими дощатый потолок, удерживавший насыпь траверза. Сквозные окошечки, прорезанные в наружной стенке каждого отделения служили для пропуска света и воздуха.
Немедля велел я застлать свою лавку принесенными с квартиры принадлежностями моей постели и с удовольствием улегся на ней, размышляя о треволнениях кончающегося дня. П* куда-то ушел. Моего сожителя, кондуктора Севастопольской инженерной команды, также не было. Уже дремота начала одолевать меня. Вдруг я невольно соскочил и инстинктивно начал расстегиваться. Казалось, тысячи булавок прогуливались по мне. В первую минуту я не мог даже хорошенько сообразить весьма простой тому причины. Судорожно зажегши свечу, отдернул я свое одеяло, и моя догадка оправдалась совершенно: предо мною запрыгала, заскакала целая орда так называемых черкесов.
- Виктор Александрович приказали просить [191] вас к ним на ужин-с, - басом проговорил кто-то возле, почти испугавши меня. Я оглянулся, все еще держа еще в руках свечу, и увидел усатую, обросшую густыми бакенбардами физиономию какого-то матроса. «Кто такой Виктор Александрович?» - с досадой спросил я его. «Командир нашей батареи лейтенант А*», - опять пробасил тот же лес волос, казавшийся теперь немного удивленным. «Хорошо, сейчас буду», - ответил я и, переодевшись, отправился в блиндаж к А*. скажу кстати, что матросы не величали своих офицеров «его благородием», а просто звали по имени и отчеству.
Вся ужинающая компания была в сборе, ждали только меня. О постигшем меня на новоселье сюрпризе умолчать я не смог и поведал пред всеми свое горе, вызвавшее единодушный веселый смех. «Вы, вероятно, забыли посыпать вашу простыню персидской ромашкой», заметил мне наконец А*. Действительно, мне, которому доводилось во время дежурств своих на бастионе ночевать постоянно на чужих, устроенных уже постелях, не пришло в голову остеречься от внутреннего врага бастионов, допекавшего здесь хуже пуль. В пользу мою тотчас же [192] была сделана складчина, и меня вдоволь снабдили спасительным персидским снадобьем. До самого рассвета никто не ложился спать. Мы с П* сыграли между прочим в шахматы. А* составил партию в преферанс. Уже в четвертом часу утра разбрелись мы на покой. Не раздеваясь, как и все, по общепринятому обыкновению на бастионах, заснул я уже спокойно на своем ложе и проснулся на другой день лишь в десять часов утра. Мне кажется, я проспал бы еще более, если бы не разбудил меня один из моих взводных фейерверкеров, докладывавший о только что подбитом орудии неприятельской бомбой; двое моих солдат были ранены.
Под вечер посетил нашу батарею адмирал Нахимов, часто обходивший бастионы. Всегда твердый, спокойный, как ангел-утешитель, являлся он морякам, готовым в огонь и в воду по одному мановению своего отца-адмирала. Влияние Нахимова на матросов было неограниченным. В него веровали они, и мощный рычаг для них был: слово Нахимова. Во время мартовского бомбардирования, в один день, неприятель особенно сильно стал громить 4-й бастион: всего разворотил, как поразительно верно выражались моряки. [193]
Донесли Нахимову, что нет сил исправить повреждения. Он тотчас приехал туда сам.
- Что за срам-с! – с гневом обратился он к матросам, - шесть месяцев-с учат вас под огнем строиться и исправляться. пора бы-с присноровиться, сметку иметь.
- Рады стараться! Будет сделано! – дружно вскричали матросы, у которых все закипело. И действительно, они исполнили почти невозможное.
Не забуду также следующего случая, которому я сам был свидетель.
26-го мая, в то время как неприятель бросился на штурм редутов и Камчатского люнета, одна матроска, стоя у дверей своего домика, навзрыд плакала.
- Чего, баба, разревелась? – спросил ее проходивший матрос.
- О-о-ох, сердешный ты мой! Как не плакать-то головушке моей бедной, сынок-то мой на Камчатском! а вишь ты… што там за страсти!
- Ээ… баба! Да ведь и Нахимов там.
- И вправду! Ну, слава ж те Господи! – проговорила матроска, будто оживившись и крестясь весело. [194]
На вид Павел Степанович был угрюм и серьезен, особливо во время осады Севастополя. Речь его была отрывиста, но вместе ясна и определительна. Иногда одного меткого слова его достаточно было для уразумения самого сложного обстоятельства. Одет он был теперь по обыкновению в сюртук с эполетами и Георгием. Адмирал был выше среднего роста, но держался немного сутуловато. Сложенный плотно, лицом румяный, он казался совершенно здоровым, в сущности же Павел Степанович страдал как от давнишнего своего недуга, так и от контузии (26 мая во время штурма редутов и Камчатского люнета Нахимов был контужен осколком бомбу в спину), полученной им в Севастополе, о которой он не хотел и думать и только раз как-то проговорился.
Все матросы радостно высыпали навстречу своего любимого адмирала. В то время, когда адмирал проходил по нашей батарее, неприятельское ядро подбило одно орудие: двадцати четырех фунтовую пушку-карронаду, стоявшую на кремальере. Нахимов тотчас же подошел к ней и приказал снять занавесивший амбразуру щит. Один из матросов, [195] работавших около подбитого орудия, тотчас же полез исполнять приказание, но снял наперед фуражку пред адмиралом.
- Я ему дело говорю делать, а он-с фуражку ломает, - с досадой сказал Нахимов. – А все-таки молодец, - прибавил адмирал, видя, что матрос, несмотря на посыпавшиеся на него пули, стал снимать щит со стороны неприятеля. Со вниманием осмотревши направление амбразуры и позицию неприятеля, адмирал пошел далее, сказавши ласково матросу: «когда дело велят делать, пустяками заниматься нечего-с».
С 3-го июня неприятель открыл канонаду по левой половине нашей оборонительной линии; у нас же на правой половине все было спокойно, даже обычная перестрелка шла очень вяло. Вот уже 4-е и 5-е июня, огонь на левой половине все не прекращается, а у нас все тишина. Начиная с первого июня, все дни стояла сильная жара, в особенности 5-го. Солдаты и матросы лениво дремали, прикорнувши, где кто мог под тенью. Только и раздавался на батарее голос сигнального, изредка лениво прокричавшего: пу-у-шка, а еще ленивее: ма-а-рке-ла. Казалось, сама смерть заленилась; [196] и на нашей батарее пока не было ни одного убитого.
Пробило три часа по полудни. Я читал один из наших журналов, сидя у входа в свой блиндажик на картечи для бомбового орудия. П* также сидел возле и то тянул лимонад через соломинку с наслаждением, то напевал любимую свою: «La donna e mobile». Комендор, родом из татар, по прозванию Шамай сообщал мичману свои похождения в городе, где он отбывал какой-то из своих магометанских праздников и откуда только что вернулся. По площадке батареи важно прохаживался рьяный петух, изредка гонявшийся да двумя-тремя курицами, принадлежавшими, как и он, к хозяйству офицеров. На доске у большого блиндажа грелся на солнце кот, жмуря глаза. Мухи смертельно надоедали, зарясь и на нас всех, и на петуха с его гаремом, и на самого кота, который, скалясь, щелкал иногда зубами как собака, желая поймать особенно докучавшую ему муху. Зной нагонял такую тоскливую лень, что, казалось, и выстрел лениво звучал, и бомба просвистывала лениво; лениво стреляли штуцера, лениво летали пули.
Вдруг от неприятеля из лощины ударили [197] три раза картечью по нашей батарее, и как по сигналу началась страшная канонада. Декорация переменилась! Вмиг все было у нас по местам. Бомбовое орудие, находившееся близ нашего блиндажика, рявкнуло первым, за ним прогрохотали прочие орудия; далее подхватила следующая батарея, принял весь 5-й бастион, за ним следующий, далее-далее, и весь Севастополь задымился, загудел, затрясся. Первые минуты бомбардирования бывали особенно гибельны.
Комендор Шамай, за минуту перед тем весело балагуривший с мичманом, был убит в шаге от меня первым же неприятельским ядром, влетевшим на батарею; оно вырвало ему грудь. Еще одно ядро, ворвавшееся в ближайшую амбразуру, наповал убило двух солдатиков.
В это самое время кто-то судорожно схватил меня за руку. Я оглянулся, предо мною стоял товарищ мой, назначивший себе стоянку у каземата 5-го бастиона. Он был чрезвычайно бледен, но спокоен. Я полагал уже, что он сильно ранен, не объясняя себе бледность его ни чем иным, потому что он действительно был храбрейший человек. В этих мыслях хотел я уже спросить его, [198] куда он ранен, но он предупредил меня, первый начавши говорить. «Я пришел проститься с вами, сказал он мне, особенно странно произнося слово «проститься», - я отправляюсь со своими орудиями на Малахов Курган… прощайте же, однако, меня ждут… пора…», - торопливо сказал он и, поцеловавшись со мною, что также было довольно необыкновенно с его стороны, скорыми, но твердыми шагами пошел от меня и скоро скрылся в свирепствовавшем вокруг хаосе огня, дыма и пыли.
Выбравши себе удобное и по возможности прикрытое место, я стал наблюдать за полетом снарядов и по просьбе лейтенанта присматривать за порядком. В прицеливание я не вмешивался, потому что комендоры сами отлично наводили свои орудия, зная их в совершенстве. Более обращал я внимание на пальбу разрывными снарядами, как требующую тщательного заряжания и которая, конечно, не могла быть хорошо знакома морякам во всех ее тонкостях. Без труда различил я, что бомбовые орудия батареи действовали удивительно. Они стреляли редко, но зато каждый их выстрел попадал в цель и сильно вредил неприятелю. Выстрелами из [199] них на моих глазах совершенно были разрушены одна за другой четыре неприятельские амбразуры, которые тотчас же и были заложены Французами. Отличительная черта настоящего июньского бомбардирования состояла в сильном вертикальном огне при слабой только поддержке прицельного, слабой сравнительно с прочими бомбардированиями.
К вечеру подплыл к Александровской батарее английский пароход-фрегат. стрелявший залпами по рейду и городу с целью, вероятно, поражать наши резервы. по ракете с этого парохода-фрегата большинство неприятельских батарей давало по городу мортирный залп в совокупности с залпом целым бортом фрегата. Ракеты боевые и зажигательным составом целую ночь беспрестанно были бросаемы в город в огромном количестве. Бомбардирование стоило звать адским, но решусь сказать, со стороны неприятеля оно было ошибочно в том смысле, что, как вспомогательное средство для штурма, оно не могло ему принести выгодных результатов.
С октябрьского бомбардирования по мартовское неприятель удостоверился, что вредить севастопольскому гарнизону безнаказанно можно [200] вертикальным огнем по небольшому числу мортир в Севастополе. Усилившись мортирами в мартовское бомбардирование, неприятель имел ощутительный перевес над нами: мы теряли несоразмерно много людей. С этого времени стало заметно у союзников решительное преобладание навесного огня над прицельным. Вероятно, неприятель хотел поколебать стойкость гарнизона.
Поощряемый сведениями о нашей потере людьми, неприятель еще более увеличил количество мортир к настоящему июньскому бомбардированию, и оно главным образом состояло из вертикального огня. Но если цель бомбардирования должна была заключаться не в одном истреблении нескольких тысяч народа (Тем более, что цифра севастопольского гарнизона при небольшом колебании постоянна была одинакова, по случаю возможности безостановочного пополнения убылых), но в скором обезоружении верков, в приведении их в негодность к решительной минуте штурма, то она далеко не выполнила своего назначения. В предштурмовой бомбардировке, притом кратковременной, какова была настоящая, перевес вертикального огня был совершенно неуместен. Для [201] поражения брустверов необходимы длинные орудия; действуя из них, можно только рассчитывая сбить орудия, разрушить амбразуры, засыпать ров. Тогда навесной огонь удваивает свою пользу, поражая войска, он мешает починять верки.
3-го и 4-го июня полки наши таяли под странным мортирным огнем неприятеля, но укрепления повреждались мало или, по крайней мере, настолько, что была возможность исправить их за ночь.
5-го прицельный огонь чрезвычайно усилился в связи с навесным, так что многие бастионы были сильно повреждены; но это положение продолжалось лишь до вечера. Со времени же открытия огня с неприятельского парохода-фрегата, подошедшего к Александровской батарее на пушечный выстрел, союзные батареи сосредоточили свой огонь большей частью по городу. Целые тучи бомб, ракет, каленых ядер преимущественно перелетали через бастионы, падали в Корабельную слободку, морской госпиталь, Екатерининскую улицу, Театральную и Николаевскую площади.
Словом, неприятель не напряг всех своих усилий против самих бастионов, а, увлекшись мыслью поражать наши резервы, дал [202] нам возможность исправить наши повреждения в ночь на 6-е июня.
Весьма также полезно было для нас предусмотрительное распоряжение начальника артиллерии Севастополя полковника Шейдемана (ныне генерал-майор), приказавшего, видя ошибочное направление бомбардирования отвечать на огонь неприятеля по возможности редко, отодвигая орудия к мерлонам. Чрез это неприятель также вдался в ошибку, полагая, что наши орудия подбиты им, и мы оттого слабо ему отвечаем (Bazancourt: L’expedition de Crimée).
Пред началом штурма неприятель прекратил канонаду по левой половине совершенно. Это была огромная ошибка, тем более важная, что расстояние от неприятельских траншей до рва наших бастионов всюду было не менее 100 сажень. Вместо того, чтобы штурмовать под впечатлением усиленной канонады, но давши своим орудиям больший угол возвышения, так что снаряды его стали бы падать в город далеко за бастионами, неприятель мгновенно прекратил огонь. Маневр этот не мог провести севастопольцев. Притом же за час до штурма, находившийся в [203] секрете пред бастионом № 1 генерал-адъютанта князя Горчакова полка подпоручик Хрущев дал знать, что весьма значительные части неприятельских сил сосредоточены в Килен-балочном овраге.
Вследствие этого войска наши, занимавшие бастионы, приготовлены были к занятию предварительно определенных им мест. Все говорило, что неприятель готовится на штурм; к каждому утру мы всегда готовы были к штурму и ждали его с нетерпением.
В ночи бомбардирование на самих бастионах, как я замечал, уже немного поутихло, по крайней мере, ослабился прицельный огонь. Усталый, избитый каменьями, разлетавшимися во все стороны при каждом почти ударе ядра, я немного задремал, сидя в блиндаже у А*. Наш же с П* блиндажик совершенно разрушила лохматка, разрешившаяся притом, как после оказалось, на моей постели и еще на подушке. Только что я начал немного забываться, как кто-то стал меня будить; я тотчас вскочил. Предо мною стоял один из фейерверкеров моего дивизиона и передал мне только что полученное приказание от нашего батарейного командира отправляться мне на Малахов Курган.
- Да ведь там ***, [204] – возразил было я, вспомнив о товарище, который приходил ко мне в начале бомбардирования попрощаться. «Их благородие изволили-с Богу душу отдать, - прервал меня фейерверкер, - в левой бок ядром хватило-с, ажно сабля-с ни весть где делась», - заключил он, крякнув, и, повернувшись налево кругом, вышел наверх. Довольно счастливо, без особенной потери пробрался я на Малахов курган на указанную батарею и. явившись к начальнику отделения капитану 1-го ранга Керну, тотчас же разместил свои орудия на заранее приготовленных барбетах.
Корниловский бастион имел почти овальное очертание. Большим своим диаметром подавался он к Корабельной стороне и к неприятелю. Укрепление это было сомкнутое и окруженное со всех сторон рвом и бруствером долговременных профилей (по крайне мере, очень больших). Внутренность бастиона изрезана была траверзами для защиты от продольных выстрелов неприятеля, облегающего бастион почти полукружием. Большая часть их этих траверзов служила также и блиндажами для матросов и прикрытия; между ними оставались довольно узкие проходы. От гласисной батареи (Двухъярусная башня, построенная на Малаховом кургане, имела круглый гласис, почему передняя часть Корниловского бастиона, построенная на этом месте, получила полукруглое очертание и сохранила название: батареи гласиса) [205] до развалин башни было открытое пространство, так называемая чертова площадка. Местность позади бастиона к городу спускалась еще круче, нежели к стороне неприятеля. Корниловский бастион был тем замечателен, что, кроме командования городом, командовал еще над всеми верками Корабельной стороны.
Вот уже третий час утра в начале! Неприятель стал бить залпами. Молва о штурме неясно стала носиться по бастиону. Распоряжения начальства быстро следовали одно за другим. Орудия заряжены были картечью и наведены. Прикрытие зорко сторожило за неприятелем на банкетах. «Хозяин» Малахова Кургана капитан 1-го ранга Керн наблюдал за каждым уголком своего грозного хозяйства и просто не сходил с банкета. Его энергические распоряжения в особенности оказались действительными для исправления повреждений на кургане, причиненных за ночь. При работах в одной амбразуре переменились [206] три смены рабочих, но все же амбразура была исправлена. Керн сам присутствовал при этой работе. Я нарочно вслушивался в разговоры солдат. чтобы узнать их мысли насчет ожидаемого штурма, они с охотой ждали его, и общее их мнение было такое: «коли идти ему на штурму, так уж пускай идет поскорей»; причем энергически поругивали его за трусоватую медленность. Что до меня, то какая-то неестественно судорожная радость овладевала мною. Я был как бы в ожидании какого-то празднества и находился и находился в крайне напряженном состоянии, под впечатлением грозного величия ожидаемой страшной, кровавой развязки, к которой с обеих сторон готовились столько времени! О смерти же и мысли не было! лишь от внутреннего невольного волнения вдруг порой, как электрический ток пробегала по всему составу моему нервическая дрожь.
Рассвет уже брезжил; третий час был в исходе. В Севастополе благовестили к заутрене. Вдруг сверкнула заря! И огненный сноп бомб поднялся из бывшего Камчатского люнета. В тот же миг заиграл рожок у неприятеля, и принятый сигнал мгновенно пронесся по всем неприятельским траншеям [207] вокруг нашей линии. Не успел еще отзвучать последний резкий тон его, как уже начался штурм!
Рев орудий и заливавшаяся трескотня ружейной пальбы слились в один непрерывный ужасающий вой-гул. Прикрытие, стоявшее по банкетам в три шеренги, вскочило на бруствер, мгновенно выросши на нем грозной плотной стеною, и без крика «ура» в мертвом молчании открыло убийственный огонь. Это движение было так общё, так единодушно, что и я также вскочил на бруствер с банкета, на котором стоял в то время. «Картечь» - невольно скомандовал я в тот же миг своим орудиям, быстро соскакивая к ним. На всем протяжении неприятельских траншей перед Малаховым курганом быстро двигалась густая, черневшаяся лавина штурмующего неприятеля. Офицеры с саблями наголо бежали впереди. Впечатление было поразительное! Казалось, сама земля породила все эти бурные полчища, в одно мгновение густо усеявшие совершенно пустынное до того времени пространство. Мне помнится, что многие поэты сравнивают разные сражения с напором волн, разбивающихся об утесы. Сравнение совершенно подходит к настоящему [208] случаю. Громада неприятелей дрогнула, взволновалась на одном месте и вдруг отхлынула назад, причем огонь наш, в особенности ружейный, увеличился до невероятной степени. Смешавшийся неприятель отступил в доковую балку и в свои траншеи, где, построясь вновь, два раза пытался подойти ко рву бастиона, но два раза происходила с ним та же остановка, то же колебание на месте и потом быстрое отступление. Приведенный в совершенное расстройство, он бежал в свои траншеи. Некоторые из неприятелей зарвались, конечно, в своем стремлении до самого рва бастиона, но подобные смельчаки были или перебиты, или забраны в плен.
В то самое время, когда неприятель дрогнул, капитан 1-го ранга Керн случился вблизи меня с какими-то двумя офицерами и генералом. «Теперь, ваше превосходительство, я совершенно спокоен, - сказал он, обращаясь к генералу, - неприятель ничего не сделает нам, хотя бы он бросался еще несколько раз, что, вероятно, и исполнит. А мы, продолжал он, напьемся чаю в антрактах. Эй! вели ставить самовар!» - приказал он одному из своих ординарцев. [209] И действительно, к третьей неприятельской атаке я увидел Керна на банкете со стаканом горячего чая: капитан преспокойно попивал его, куря сигару и одобряя порой солдат.
Не буду описывать в подробности все виденное и перечувствованное мною в этот страшный день 6 июня. Во-первых, впечатления мои как-то смутны, вероятно, потому, что новость и поражающая грандиозность зрелища поглотили меня всего и при всей жажде боя, при всем желании наблюдать сделали меня неспособным к правильному наблюдению. Сверх того, надо было глядеть за своими орудиями, за своей прислугой; мысль о тяжкой ответственности отбивала охоту глядеть по сторонам. Помню только гул и треск повсюду, волны неприятеля, несколько раз подбегавшие почти ко рву укрепления, пыль и дым направо и налево, тревожные, на лету схваченные и неизвестно кем переданные слухи о том, что Французы прорвались за батарею Жерве, что генерал Хрулев выбивает их оттуда, что неприятельские колонны залегли во рву второго бастиона. Всего переслушать было некогда, некогда даже было глядеть по направлению к другим бастионам. [210] Мне кажется, что подобной напряженной работы, подобных нервных колебаний человеку не под силу долго выдерживать. К счастью, кризис длился недолго.
В шесть часов утра приступ был отражен на всех пунктах; около полудня огонь осаждающего стих на всей линии. Мы отдохнули. Радостное чувство овладело всеми, последний солдат, из числа только что прибывших в Севастополь, понимал, что всем нам довелось совершить что-то необыкновенное. На курган прибыло много лиц с соседних укреплений. Расспросы, рассказы, анекдоты, замечания о штурме слышны были повсюду. Кто рассказывал о том, как Хрулев молодецки кричал роте Севского полка: «благодетели, за мною!» Кто описывал во всей кровавой подробности рукопашный бой в домиках и развалинах за батареей Жерве, кто сообщал историю о том, как несколько пьяных Французов, убежденных в том, что Севастополь уже взят, было схвачено нашими матросами в одном из этих домиков. Больше я ничего не слыхал, потому что от измождения заснул, сам не помню, сам не помню, где и как. Помнится, что я заснул превосходно, перед усыплением у меня мелькала [211] в голове мысль: «все кончено, осада будет снята, и мы отдохнем на славу».
На другой день, в шесть часов вечера, было перемирие для уборки тел. Неприятель убирал своих убитых до позднего вечера, но все же не мог убрать всех тел и просил нас, чтобы те тела, которые остались вблизи наших укреплений, были погребены нами.
Итак, долгожданный штурм Севастополя совершился, покрывши достойною славою его защитников. Как молния понеслась радостная весть о том к Государю! По целому свету на земле и под водою оживились, заговорили о ней все телеграфы, разнося грозную заслуженную славу Севастополя.


Назад

Вперед!
В начало раздела




© 2003-2024 Адъютант! При использовании представленных здесь материалов ссылка на источник обязательна.

Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru