Часть третья.
I. ПОСЛЕ УЧЕНЬЯ. (Писано в 1852 году.)
Почитай вечерело. Солнышко не то, чтобы припекало, а, знаете, этак согревало маленечко, и солдаты искали места попрохладнее: под навесом где-нибудь, аль под кудрявым деревом. Было это во время лагеря; и известное дело, что тогда солдат не сидит, сложа руки, хотя, правду сказать, он и никогда их не складывает. Ученье кончилось [2] поздно. Пока пришли с плацу, пока выводили лошадей, задали корму, сами перехватили, что Бог послал. Смотри и солнышко подалось. А тут еще надо и амуничку вычистить, сбрую повытереть. да еще не опоздать приумыться, приодеться и пофинтить вечерком возле красных девушек. И это ведь, ребята, дело то есть не последнее. Вот на одном дворе со взводным вахмистром, Андреем Семеновичем Теличкою, стояло человек шесть улан – все де четвертого взвода. Народ молодой, почитай, все из рекрут, но пальца в рот не клади: проехать ли с права по одному – молодцы, отхватать ли саблей – мое почтение, профланкировать ли пикой – просто здравия желаю! Но ведь и то сказать – Андрей Семенович Теличка был вахмистр – держи ухо востро: три шеврона, серебряный темляк, сам вершков 10, ноги выгнуты, усы в четверть, и все лицо опалено порохом. [3] Взвод боялся его как огня, а любил, словно отца родного. В самом деле, Андрей Семенович был человек добрый и справедливый; но ленивцев не терпел, а, Боже сохрани, проделок каких насчет таскания гусей, кур и разных таких финтифирюлек – только держись: уж там доложит взводному офицеру или нет, а сам же прочитает тебе наставление с глазу на глаз. А учить был мастер и терпенья диковинного: двадцать раз покажет тебе и разве уже в двадцать первый рассердится и даст тычка с досады, и то нельзя сказать, чтоб было больно, а скорее совестно перед товарищами. Разумеется, что он держал себя как начальник: с ундерами разговаривал и подшучивал, с рядовыми вел себя, как следует – и не очень строго, и не слишком запанибрата. Андрей Семенович был человек известный; его любили все господа, и сам Ротмистр [4] всегда спрашивал: «Каково поживаешь, Теличка?»
Вот на взводном двое под кудрявой липой собрались уланы. Кто чистил саблю, кто стремена, кто перетирал цепочку; тот чинил окольный ремень, тот прибивал шпоры с звенящими репейками (должно быть злодей собирался отхватить камаринскую вечером); а один молоденький солдатик раз пять принимался тереть пуговицы на шинели, и все как-то не приходилось в линию. Вестимо разговор не умолкал.
– Эх, как бы война, – сказал высокий Улан, пробуя саблей мулине, так что клинок свистел в воздухе.
– Ну, что ж? – отозвался приземистый карабинер, перетирая мундштучную цепочку.
– Да, пошли бы поразмять кости.
– Да, порядком проучить басурманов [5], – отозвался солдатик, что не мог справиться с пуговицами.
– Вона! и Суслик туда же! Ха, ха, ха!
– Что Суслик! я ведь, брат, на мундштуке езжу.
– Видишь, важная персона! ха, ха, ха! А ну-тка, спой сигнал – наступление с перестрелкой!
– А сам же ты знаешь? – отозвался чей-то громкий молоденький голос.
Все оглянулись. В двух шагах стоял вахмистр Теличка, придавливая ногтем большого пальца огонь в своей коренковой трубке.
– Умеешь ли ты сам спеть сигнал: наступление с перестрелкой? – повторил он, обращаясь к приземистому карабинеру.
– Как же не уметь, Андрей Семенович! Слава Богу, третий год карабинером.
– Что и говорит! Ты солдат исправный. [6] Зачем, однако же, нападать на Суслика?
– Видите ли, Андрей Семенович, суслик расхвастался, что ездит на мундштуке, - отозвался черноусый малый, который прибивал шпоры с звенящими репейками.
– Ну, что же? Он в самом деле ездит на мундштуке, хоть, правду сказать, точь-в-точь, как наш цирюльник на своем одноглазом.
Уланы засмеялись, а Суслик покраснел.
– Не робей, Суслик! – продолжал вахмистр, подкатывая бревно поближе к солдатам, – из рекрутишек делаются сначала плохие солдатики, из плохих солдатиков выходят бравые молодцы, а там, гляди, выйдет такой молодчина, что просто здравия желаю!
– Худо только, Андрей Семенович, что наш Суслик не умеет пуговиц [7] вычистить, – сказал карабинер, подмигивая на товарищей.
– Как так? Покажи-ка, Суслик!
Суслик встал и несмело подал вахмистру свою шинель.
– Дело дрянь, брат Суслик! Дело с мылом, как говаривал покойный унтер-офицер Супрун. Неладно, а ездишь на мундштуке! А я еще тебя и похвалил, простофиля ты этакая! разве же этак чистят пуговицы!
– Я… я…
– То-то я, я! Спросил бы у кого поумнее! подай-ка сюда инструмент свой.
И Теличка мигом отполировал пуговицу.
– Вот как исправный солдат чистит, - сказал он. – Смотрите же, и если весь борт не будет так вычищен, – на всю ночь наряжу с метлой на часы. Садись и работай.
Все молчали. Солнышко начало склоняться [8] к западу, и на дворе стало отменно хорошее. Ветерок повевал от реки, на небе чисто, как на плац-параде перед смотром корпусного командира, разве изредка перепархивали белые облачка и бежали, словно адъютанты с приказанием.
– Ты никак, Солодко, оборвал ремень на лядунке? – спросил вахмистр.
– Оборвал маленько, Андрей Семенович, да это не моя вина. Когда пошли в атаку, кто-то так неловко преклонил пику, что зацепил за лядунку и чуть было не воткнул в спину.
– Должно быть, ловкий солдат! Молодец, нечего сказать! А кто был у тебя справа по расчету?
– Да я не знаю, кто это задел.
– Не увертывайся, а говори дело, коли спрашивает взводный вахмистр.
– Да у меня справа стоит Кокарев.
– Так и есть! Знаю я эту рохлю. Гей, Кокарев! [9] – закричал вахмистр молодецким голосом.
¬¬– Сей час! – раздалось в ближней конюшне.
– Поди-ка сюда.
Молодой солдат, застегивая шинель, подошел к вахмистру.
– Ты как это, любезный, в атаке преклоняешь пику, что разрываешь лядунку товарищу?
– Это, Андрей Семенович, не я, а лошадь.
– Что? Лошадь пику преклоняет!
– Нет, а лошадь заартачилась…
– А ты же глее был, что позволяешь лошади артачиться? Звезды считал небось! Где у тебя левая рука и шпоры?
– Я сробел…
– Эх, ты баба черномазая! Башка твоя бестолковая, сробел! Ну, а если бы ты попал в спину товарищу!
– Виноват, Андрей Семенович! [10]
– Сию минуту смени часового и изволь, любезнейший, караулить до завтра.
– Помилуйте.
– Смирно! На лево кру-у-гом! марш!
Солдатик ловко повернулся и пошел, не оглядываясь.
– Был и мне раз случай с лядункой, – продолжал вахмистр, пуская дым из своей трубки, – а случилось это в Персидскую кампанию.
При этом слове Уланы столпились в кружок и с особенным удовольствием собирались послушать Андрея Семеновича, который, правду сказать, был скупенек на свои рассказы.
– Шли мы к Тавризу. Я был простым карабинером. Конь у меня, братцы, что называется, урви да подай! Только зло было немилосердное. Меня-то он знал и боялся; но уж никто другой не подходи: сей час угостит задом или передом, или зубами, как ему сподручнее, или как заблагорассудится; [11] а других лошадей бил не на живот, а на смерть. Однажды эскадронный Командир просто хотел сбыть его с рук, да я выпросил. Любил же я его за то, что бывало в сражении, не то что другая лошадь идет, куда направишь, нет ему, пусти только поводья, а уж он сам лезет вперед, и покамест ты справляешься с басурманом, он запустит зубы на неприятельскую лошадь и работает, бестия, по-своему. Правда, он и погиб на сражении. Вот досталось нашему взводу в разъезды. Отправились мы по степи. Признаться ли, ребята, фуражирование в Персии не больно хорошо, особенно если часов семь, восемь порыскаешь по голой степи и не увидишь даже дрянной деревушки. В степи все выжжено, негде лошади покормить, а сена или горсть ячменя не скоро достанешь. Вы думаете, у этих азиятов есть овес?! Как бы ни так! Они его и в глаза не видели, [12] а лошадей кормят ячменем и называют арпа, сено же по-ихнему от. Куды как глупы, подумаешь! Ну что такое от? Черт знает что! А поди скажи: вер от, он тебе и даст сена; говори же ему: продай сена! Выкатит белки, да и толкует бельмес. Знал я когда-то по-ихнему, да уж позабыл, разве могу отлично выругать шайтаном или прочим манером, если понадобится. Ну, ездили мы часа два и даже зайца косого не встретили, а солнышко припекало невтерпеж; и хоть мы были в кителях, а упарил, словно в доброй бане. Вдруг направо показались тополя, и из-за пригорка вытянулась деревушка. Мы оченно обрадовались, думали – перехватим маленечко и уж, по крайней мере, напьемся студеной водицы. Ан корнет скомандовал: стой! Видите ли, его Благородие рассудил, что нельзя же так, с бухты барахты, ехать в деревню в неприятельской стороне; а [13] надо было порассмотреть, да поразведать. «Послушай, Теличка, – говорит мне корнет, – из всего взвода у тебя лошадь быстрее, да и ты малый не промах. Поезжай, говорит, в деревню, да рассмотри: не притаились ли где Персияне. Нас ведь взвод, а если этой сволочи много – мы его расчешем; если же этой орды довольно, и нам не под силу, ты пали из пистолета и улепетывай». Слушаю, Ваше Благородие, говорю я, и, встав с коня, подтянул подпругу, осмотрел кремни у карабина и пистолетов, подсыпал на полку, вскочил в седло и рысью марш! Конь мой прядет ушами и поглядывает по сторонам; а я деру его над пригорком так, что мне деревня в виду, а меня-то не слишком заметно. Мне уже видны хорошо тополя и плоские крыши…
Смотрю – сотни две лошадей [14] пасутся на лугу! Приглядываюсь – оседланы, и несколько Персиян лежат под кустами. Дело неладно. Подошел я еще шагов на двадцать… Оглядываюсь – наших не видать. Вдруг по деревне крик… Всполошился неприятель, садится на коня, винтовка блестят… Не успел я рассудить подавать ли весть из пистолета иль скакать и доложить, что неприятеля не больше двухсот человек, как у меня справа, черт их знает, откуда взялось десятка три вершников и во все лопатки прямо на меня. «Дело дрянь, дело с мылом!», как говаривал покойный унтер-офицер Супрун, подумал я, и бац из пистолета дать знать своим, чтобы улепетывали. Закинув карабин назад, я достал пистолет из ольстреди и, поворотив направо кругом, дал шпоры Аметисту. Взвилась только пыль из-под копыт, а мимо меня прожужжало десятка полтора пуль, так что одна ударилась [15] в ложу карабина, а другая пролетела почитай под самым носом. Выскакал я на ровное место, смотрю, а кителя наших белеют уже, Бог знает где, едва только заметно для глаза. Аметист мой летел дьяволом, да и у Персиян не кони были, а черти. Человек пять отделилось от отряда и ну за мной по степи, как за зайцем. К счастью они выстрелили все патроны издали, и видно им хотелось взять меня живьем. Два бородача подскакали на пистолетный выстрел. Я не долго думал – бац в одного из пистолета, - свалил! Бац в другого – промах, а он, варвар, успел зарядить на скаку, да паф! и как раз мне в правую руку пониже локтя.
– Неладно! – сказал карабинер, перестав чистить цепочку.
Все Уланы сдвинулись еще ближе.
– Неладно, – повторил Андрей Семенович, покручивая свой богатырский ус, [16] – да так неладно, что ни пикой, ни саблей… а осталось одна надежда на Аметиста. Но и конь ослабел. Я, однако же, шпоры и шпоры. Летит мой Аметист. Персияне тоже не дремлют, а один вот-вот с шашкой доберется. Я схватил кое-как левой рукой пику, да мах назад – думаю, не задену ли его по зубам или, по крайней мере, лошади по носу, и как-то удалось выбить шашку у басурмана. Он, бестия, сильно начал ругаться и вмиг подлетает, да цап меня за лядунку. Передо мной ров аршина в полтора. Я пару шпор Аметисту со всей силы. Аметист вперед, пересадил через ров, лядунка оборвалась, а мой Персиянин поточился на песок с лошади… Я оглянулся, засмеялся, плюнул ему и был таков.
– Молодцом! Хазом (*), Андрей Семенович! – сказал карабинер, – да зачем же вы ему плюнули? (* Так уланы бывшего 1-го резервн. кавалер. корпуса называли удальцов.) [17]
– Да так, на радостях. Ему ли, Персидской башке, справиться с Белгородцем! Не таких убирали по пол десятка; а эта красная борода еще туда же!
– А скоро ли вы догнали своих, Андрей Семенович?
– Не догнал, а встретил. Пехота наша услыхала перестрелку, и батальон с орудием шел скорым шагом. Наш взвод взялся проводить батальон, и, стало быть, мне опять приходилось повидаться со старыми знакомыми. Но Азиат спасовал и улепетнул по добру по здорову. Вот оно каково бывает. Солодко: не оборвись лядунка, я и не знаю, что делал бы с раненой рукой в лапах у нехристей. А, да и ругался же бестия краснобородый, схватившись на ноги. Острая шапка, знаете, с него свалилась, бритая голова лоснится, только длинные локоны, что Персияне оставляют за ушами, маялись по ветру. [18]
– Я поворотил бы коня и истоптал Персиянина, – сказал Суслик.
– Ах ты, образина! Он бы поворотил коня, когда еще человек десять Персиян поспешало во все лопатки! Садись-ка, да прежде вычисти пуговицы, а после уже будешь топтать конем неприятеля.
В это время к кружку подошел молодцеватый унтер-офицер. Куртка на нем с иголочки, фуражка новенькая, рейтузы сидят молодцом, сапожки вылакированы. шпоры звенят, как говорится, звоном малиновым и перчатки чисто начисто вымыты.
– А, Иван Климыч, доброго вечера, – отозвался вахмистр.
– Здравствуйте, Андрей Семенович.
– Откуда Бог несет?
– Ездил по приказанию адъютанта в корпусную квартиру.
– Садитесь-ка с нами. Что же новенького? [19]
Унтер-офицер подкатил оба бревна и сел, а Теличка попотчевал его трубочкой.
– Новенького ничего. Завтра отдых, только дома пешее ученье. Ходил смотреть церемониальный марш **ского полка.
– Что же?
– Ничего. Отлично равняются, только наш полк будет покрасивее.
– Это мы знаем давно, – сказал вахмистр, улыбнувшись.
– А, знаете что: наш полк еще и тем красив, что красные с белым флюгера ну точь-в-точь – мак цветет над полком.
– Эх, Иван Климыч! Не флюгарки полк красят, а молодцы-офицеры, да добрые кони. Как наш лейб-эскадрон так хоть в гвардию.
– Истинно так, Андрей Семенович. Ну, да и потеха же случилась на церемониале. [20]
– А что такое, Иван Климыч? – отозвался карабинер.
– Да видите ли, братцы, просто умора. Надо вам знать, что в **ском полку между бракованными лошадьми продали, однако, старого славного коня с колером. Конь на вид чудо, он ходил на левом фланге эскадрона под взводным вахмистром.
– А который это будет нумер, Солодко? – спросил Андрей Семенович.
– Известно пятый.
– Хорошо. Ну-с, Иван Климыч, что же за история?
– Этого коня купил какой-то штатский или чиновник, то есть офицер по-ихнему; купил и, знаете, когда ездил верхом, известно, по-своему сидит кренделем, ножки вперед, носки вниз – одним словом, Суслик перед ним наездник.
Уланы засмеялись. [21]
– Да ведь Суслик на мундштуке ездит, – сказал карабинер.
– Ну и этот штатский тоже ездил на мундштуке, хотя, кажется, и не умеет разобрать поводьев. На церемониал выехало множество барынь в разных колясках и каретах, и этот штатский верхом в круглой шляпе, да еще и шпоры прицепил – должно быть от холоду. Прошел полк шагом, полковой командир благодарил всех. Ну, пошли рысью. Трубачи хватили зернистую разотличную рысь. Штатский барин красуется на сером, а серый как завидел свой взвод, поднялся на дыбы и заржал. Из взвода, из задней шеренги заржал тоже, должно быть, его старый товарищ, и пошла потеха! Штатский растерялся, схватил мундштук обеими руками, а бракир, не говоря ни слова, голову вниз, лансаду раз, два, да и очутился с ездоком на своем прежнем месте. Тот барин не промах, [22] уцепился серому за шею. На что полковой командир и строгий, и всегда как будто сердитый, а не мог удержаться от смеха и скомандовал: стой! Тут, братцы, не только офицеры, а все солдаты начали заливаться от смеха. Унтер-офицеры хотели отвесть бракира, не тут-то было: и задом и передом. Штатский барин слетел. Нечего делать, приказано было двум рядовым спешиться; знаменитого наездника снова усадили на коня и вывели под уздцы. Надо было видеть штатского: побледнел как полотно; а тут, знаете, барыни в колясках и каретах подняли смех, офицеры тоже; а мы с писарями, значит, стоим в стороне, да ха бока хватаемся.
– И далеко его провели?
– Почитай до заставы; да и нельзя было иначе: бракир бы опять воротился.
– Кто же ему виноват! Не хотел в военную службу, а туда же суется. [23] Видишь, думает: как есть верховая лошадь, так он уже и кавалерист, – сказал Андрей Семенович, покручивая усы.
Однако, ребята, тише; никак дежурный по дивизиону идет. Да скоро уже и на водопой пора. Эй! – прокричал вахмистр громогласно, – готовься! Скоро трубач протрубит к водопою. [24]
II. ВСТРЕЧА НА ДНЕВКЕ.
С музыкой и барабанным боем вступал Егерский полк в один небольшой город. Погода была отличная. Известное дело: везде растворялись окны, везде хорошенькие горожанки посматривали на молодцов Егерей; а Егеря шли стройно, браво, хватами: ружье вольно, словно и не ружье, а перышко на плече; сами же тоже поглядывали на горожанок, а иной лихач, покручивая [25] усы, отпускал какую-нибудь галантерею, завидев чернобровую молодку. Уж на том стоим: служба службой, а как пропустить смазливую бабенку, чтобы не сказать ей чего-нибудь, по крайней мере.
Вот пришли в город, отнесли с церемонией знаменны к полковому командиру, разошлись по разным улицам, а услужливые квартирьеры каждому указали угол на ночлег, и назавтра на дневку. Недолго молодцу Егерю расположиться на квартире: что ему? Коня не водит сбруи, не чистит; обмахнул верного товарища – ружье, да поставил в угол, снял бережно ранец, суму, вылил воду из манерки, умылся, утерся чистым полотенцем, которое, разумеется, поднесла хозяюшка, и сел, аль лег отдыхать после похода. Да, правду сказать, и отдыхать то особенно не от чего; переход не большой; а солдатским ногам [26] не привыкать стать мерить большую, аль проселочную дорогу; про то знает подошва, а подошва казенная – не смеет больно истаптываться.
Три человека Егерей поместились в избе зажиточного мещанина. Хозяина не было дома; хозяйка приветливо встретила постояльцев и просила располагаться как дома. Известна, ребята, наша солдатская поведения: чуть только хозяин встретит тебя приятельски, ты во сто раз отплатишь ему, ну, а коли начнет хорохориться, да важничать, так и мы нос подымаем и начинает командовать. Конечно солдат, не смей обижать хозяина, не то что рукам воли не давай, а не моги и ругнуть порядком; но вежливо требуй, что тебе следует. А если хозяин вежлив и хозяйка сама хлопочет, как бы угостить постояльца, тогда конечно и пустой борщ покажется борщом с курицей и пустая уха покажется отличной кашицей, [27] хоть в ней крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой. Слова нет – есть солдаты, что сей час начинают: подавай и того, и сего, и пятого, и десятого! Да ведь это не хорошо. Хозяйка такого послушает, да пожалуется ротному, вот и достанется на орехи. С хозяевами можно все сделать просьбой и уступчивостью.
Ну-с, наши Егеря умылись, сняли шинели и знатно пообедали. Хозяйка поставила им щей, лапши и каждому отрезала по ломтю солонины; а хлебушко такой, что покушать хоть самому генералу. Солдатики были молодые, один только немного постарше, но видать, что пороху не нюхал, и не то, что бывалый в бывальцах. Вот пообедали, уселись в больших прохладных сенях, и давай балагурить. Каждый из них посматривал – нет ли у хозяйки хорошенькой дочки, чтобы хоть поглазеть маленько, аль словом перекинуться [28] с молодкой. Но у хозяйки ребята небольшие, а сама она была пожилая.
– Кажись, братцы, дневка будет отличная, – сказал один высокий солдат с рыжеватыми усами, – борщ хорош, лапша разлюли, а хлеб просто, что твои пряники.
– Нешто, – отвечал небольшой Егерь, набивая трубку, – такого обеда давно уже не помню; кажись обедал только в Полтаве.
– А в Полтаве была важная дневка, – отозвался товарищ, который постарше, – хохлацкие вареники, брат, что в роте – то спасибо. И как это ухитряются их делать! Мучицы немножко, творожку, маслица, сметанки, а смастерят тебе распреотличнейшую шутку.
– Да, в Полтаве на квартире и хозяйская дочка первый сорт, – отозвался приземистый Егерь.
– Видишь, черномазый, куда заехал! – отозвался товарищ постарше, – А разве [29] позабыл, как ты ее затронул, а она отваляла тебя веником.
– Как там отваляла! Ничуть не больно.
– Рассказывай по субботам! Нет-таки, брат, хоть ты и любишь увиваться за молодками, а не с твоим рылом в калашный ряд соваться.
– Толкуй про ольховый хомут, а липовые вожжи крепче. Эк, отозвался, молодец!
– По крайней мере, не хвастаю.
Приземистый Егерь с досады встал, пошел в избу, расстегнул ранец, вынул свою гармонику, за которую заплатил два двугривенных, сел на прежнее место, и давай отваливать плясовую. Не успел он хватить раза три камаринскую, ан смотри – человек шесть товарищей пришли к ним скуки ради. Два Егеря отшпандорили самую разухабистую присядку, и потом все хором затянули любимую полковую песню. [30] На голос песни подошли еще товарищи, так что в сенях уже стало тесно. А как в это время начало вечереть, то все и повышли на зеленый двор и уселись на зеленой травке.
Заметили ль вы, братцы, что если два-три солдата вместе, так балагурят себе и горюшка мало, и речь клеится; соберись же десяток – шуму много, а толку мало: непременно надо аль балагура, аль сказочника, аль чтобы кто книжку почитал. Лучше же всего, если какой-нибудь седой ундер начнет сказывать о славных походах, о сражениях: так душа и расходится, сердце готово выпрыгнуть из груди, – так бы и кинулся со штыком на неприятельское орудие. Тоже случилось и с нашими Егерями. Как повышли на двор. закурили трубочки, переговорили, что кто ел или пил, какая у кого квартира, да и замолчали. А народ все, почитай, молодой; ни на одном ни креста, ни медали. [31] Отозвался, было, какой-то балагур, да его шуточки давно уже всем известны. Нет, солдату нужна другая забава: подавай ему рассказы о Суворове, о Кутузове, о Милорадовиче – вот это другое дело. Конечно, что и говорить, почему иной раз не потешиться и не послушать сказочку, аль побасенку, да ведь на все своя пора и свое время. В том полку выписывали Егерям из Петербурга книжки: Чтение для солдат, и ребята любили их слушать. Все, знаете, там умно, толковито написано, да книжек-то мало: шесть в год. Вечере три почитал одну, ан и баста! А уж в тех книжках, признаться, славно все рассказано, не что в других, где, кажется, и по-русски написано, а ничего в толк не возьмешь. Здесь же все просто, по-солдатски. Да если еще солдатские эти книжки возьмется читать ундер и кое-что растолкует [32] товарищам, так просто малиной не корми.
Ну, Егеря-то наши побалагурили и приутихли. Как вот на двор въезжает хозяин, а с ним седой отставной унтер-офицер в сюртуке с галунами, и вся грудь завешена кавалерией. Как водится, поздоровались. Хозяин приветливо обошелся с постояльцами, спросил: всем ли довольны, не обидела ль их хозяйка; а унтер обошелся по-военному и пошел в избу. Егеря и разговорились между собой, что это, дескать, должен быть не какой-нибудь унтер так себе, а старик почтенный, который переведывался со смертью, да и должно быть видался с нею с глазу на глаз, да еще и не раз вытирал ей ворсу – штыком, аль саблей, аль там чем ему Бог дал, то есть, смотря, где служил в сове время. [33]
– Должно быть, Гвардеец, – отозвался один солдат.
– Нет, – отвечал другой, – сюртук не гвардейский, а не гренадер ли, ребята.
– Не знаю, только наш брат пехотный, потому что ноги не выгнуты, да и ступает плавно на носок, не то, что конница.
– А заметили, братцы: крестов-то, крестов!
– Кажись полдесятка.
Не больше, как через четверть часа отставной унтер-офицер вышел к Егерям и присел на завалинке. Пошли обыкновенные расспросы: кто командует полком, где стояли, куда идут на зимовку, каков ротный командир, каков фельдфебель? Слово за слово, разговорились, и один Егерь спросил, наконец, у старика, где он сам служил. Старик начал им рассказывать про свою службу. Мало помалу все [34] Егеря придвинулись ближе, закурили трубочки и наставили уши послушать про то, что приятнее всего для солдата: послушать про славные походы, про знаменитые битвы, на которых спокон века Русский штык был страшен неприятелю, и всегда и везде храбро стоят за Престол, Веру и Отечество.
– Вижу, ребята, – говорил унтер-офицер, – что все вы молодцы, из всех вас выйдут лихие солдаты. Один в вас недостаток, что еще не нюхали пороху, да это не ваша вина. Мы доказали свету в свое время, что не тронь матушки России, мы в свое время отпотчевали и проводили незваных гостей. Так мудрено ли, что ни один чужестранный народ не смеет даже посмотреть косым взглядом на наши границы, и вот почему нет войны, ребята. Турок сдуру, пожалуй, и всполошится, да и закричит: аман, что по-ихнему значит – пардон, т. е. помилуй! [35] Да, ребята, смотрите на эти галуны с уважением. Они достались не то что так за исправность и доброе поведение, а куплены кровью, да пожалованы самим Главнокомандующим. Мы стояли под Варной. Надо вам знать, что город этот лежит над морем. Главнокомандующий и поджидал, пока подойдет наш флот и начнет бомбардировать город с моря. Видите ли, и нам ловчее идти на приступ, когда неприятель попадет между двух огней. А Турки держались крепко. В поле бить этих нехристей нипочем, ребята: нет у них ни франта, ни стойкости, ни порядка, - ну, а в наше время это была какая-то орда безо всякой дисциплины. В крепостях же не скоро с ними справишься. И хотя Турецкие артиллеристы были не большие мастера, однако, случалось, что делали нам вред, и каждый день мы теряли по нескольку человек убитыми и ранеными. [36] По ночам же неприятель делал вылазки, и иной раз случалось возиться с ним часа по два. Однажды перед рассветом слышим в цепи со стороны леса перестрелку. Разумеется, ударили тревогу; полки стали в ружье; сей час же послали казаков на аванпосты узнать, в чем дело. Начальники не могли понять, откуда бы взялся неприятель. Если бы это была вылазка, так наши передовые и завязали бы перестрелку, а это делалось в тылу лагеря. Скоро Донец прилетел с известием, что показался Турецкий отряд, должно быть секурс – т. е. подмога, посланная в крепость на помощь гарнизону. Отряд этот пробирался неизвестными нам дорожками и так подошел, что стой в цепи какие-нибудь зеваки, а не русские солдатики, было бы дело неладно. Наш батальон с орудием первый бросился на перестрелку, и не успели мы придти на место, как за нами выехал и сам [37] Главнокомандующий со штабом. Поставили нас против опушки и велели открыть батальонный огонь. В это время рассветало. Турки засели в лесу и в свою очередь давай угощать нас пулями. Мы стреляем наудалую, а они, бестии, из-за деревьев работают, себе припеваючи. Нас взял задор, так бы и бросились в штыки вытеснить эту сволочь; но не наше дело рассуждать, коли начальство не командует. Вдруг видим мы, что направо, за деревьями, человек десять Турок подвезли небольшую пушку и уставляют против нас, да так близко, что почитай не дальше как на ружейный выстрел. Наша рота стояла с флангу. Главнокомандующий подозвал ротного командира и говорит: «Г-н капитан! дарю вам эту пушку». Капитан взял под козырек и скомандовал: «Ружье на руку! скорым шагом! марш!» Как орлы подлетели мы к орудию в то время, [38] когда Турки не успели еще уставить его порядочно. Тут откуда ни возьмись прикрытие, да к нам; мы приняли нехристей в штыки и все-таки идем к пушке. Град пуль посыпался на нашу роту; много убили наших; но это все нипочем – надо взять орудие. Почитай у самой пушки высыпало сотни две Турок, и пошла работа. Я, однако же, с пятью товарищами успел пробить себе дорогу к орудию, когда канонир собирался выстрелить, и ударил прямо на канонира. Меня какая-то бестия хвать ятаганом по плечу и разрубил порядком. Однако я ловко пырнул его штыком и вырвал фитиль у канонира, которого один из наших гренадеров сей час же положил на месте. Вдруг мне пришло в голову сыграть с неприятелем шутку. «Поворачивай, ребята, орудие назад!» – крикнул я товарищам. Ребята управляются штыками и поворачивают пушку. Фитиль у меня [39] горел, я приловчился, да бац в окаянных Турок их же картечью. У! так и снизал человек пятнадцать. Тут уже подоспели наши. Смотрим, явился весь батальон, и пошли в штыки. Меня же отвели на перевязочный пункт. Кончивши дело, я уже сидел у палатки и ожидал, пока сварят кашицу – хотелось перекусить после работы – как смотрю, идет Главнокомандующий с Генералитетом, и тут же наш полковник и ротный командир. Капитан указал меня Главнокомандующему. Я привстал и, как мог, вытянулся. Фельдмаршал поздоровался со мною и говорит: «Поздравляю тебя с унтер-офицером и с Егорьевским крестом». Я света не взвидел от радости, а Фельдмаршал собственноручно прицепил мне крест к шинели.
Унтер-офицер замолчал. Егеря с уважением смотрели на заслуженного старика, и каждый помолился в душе, [40] чтобы и ему Господь Бог послал подобный случай отличиться в глазах товарищей. Долго еще беседовал с ними отставной унтер, рассказал им обратный поход из Турции и дал много наставлений: как должен вести себя исправный солдат и в лагере и на квартире. Егеря слушали его словно отца родного, и когда старик, попрощавшись с ними, пошел в город справиться с кой какими делишками, они еще целый час разговаривали между собою об этом седом гренадере, который, имея лет 60 от роду, ходил бодро, молодцом – и хоть сей час готов со штыком на супостата.
Солнышко село, товарищи разошлись; а наши знакомые, поужинав с хозяевами, улеглись на сеновале и знатно уснули до рассвета. [41]
III. АЙ ДА МОЛОДЕЦ!
Вырос я, ребята на Волге и, правду сказать, во всей деревне немного было молодцов, которые справились бы со мною: и ловок был и удал, и девушки говорили, что красив. Один у меня был порок: гол как сокол и, что называется, ни роду, ни племени. Лет до 20 шатался я по чужим углам, работал за двух, ел за четверых, только никогда не высыпался вволю. [42] В малолетстве хозяева будили пинками, а подрос – нужда будила. Я знал, что сам должен был честным трудом зарабатывать хлеб насущный. Старики меня жаловали, товарищи любили, а красные девки на меня посматривали. Ну, известное дело, – мастер я был, отхватать ли в присядку, спеть ли удалую песню, перемахнуть ли в душегубке матушку Волгу в бурю (а это не последнее дело в глазах наших молодушек). Но, сказавши правду, ни одна из них не приходилась мне по сердцу, чтобы этак зазнобило ретивое: с той постоишь часок, с иной два, а завтра опять с иной. Одевался я молодцом, жил у хороших богатых хозяев; старших уважал, с ровными обходился по-братски. А если бывало какой-нибудь хозяйский сынок начнет чваниться, спесивиться и корить меня бобылем, аль каким другим художеством, так возьмешь его за волосы [43], т. е. этак, что называется, в поволочку. Одним словом, парень я был хоть куда: никому не наступал на ногу, да никому и у себя не позволял ездить на носу. Вот раз на первый день Светлого Христова Воскресенья собрался я к заутрени. Надо вам сказать, что наш отец Василий заболел, так у нас в деревне служения не было, а народ православный спешил в другой приход этак версты за четыре. Хозяева мои поехали в церковь, я же подумал: как в этакий праздник не идти, а ехать в церковь! И, хоть на повозке было бы местечко, и хозяйская дочка приглашала сесть рядышком, – да я поблагодарил покорно и побрел пешком. Ночь была темная, темная. Снега, знаешь, растаяли, почитай полем было уже сухо, только изредка еще в долинах стояла вода, но, кто знал дорогу, можно было пройти, не замочивши подошвы. Весело было идти по деревне. [44] Везде в избах светилось: кто затеплил лампадку перед образом, кто зажег восковую свечку, кто лучинку, – но во всех окнах мелькал огонь, как следует перед таким важным праздником. Но вот я вышел за околицу, и, верьте, братцы, мне стало еще веселее. Как-то широко дышала грудь в темном дремучем лесу. Звездочки словно приукрасились перед Светлым Христовым Воскресеньем и казались маленькими окошечками на лазоревом небе. А тишь, тишь такая, что ни ветка не шелохнется, ни ночная птица не встрепенет крылом, только издали слышен глухой гул народа, что разными дорогами спешил в церковь, да внизу далеко матушка Волга шумела под обрывами. Я опоздал маленько и прибавил ходу. Почитай все уже прошли, разве запоздала какая старушонка или, может быть, где-нибудь еще тащился хворый. Я уже доходил до перекрестка. [45] Вдруг слышу, кто-то плачет и не то что плачет, тужит, словно по умершем. «Не случилось ли с кем несчастья?» – подумал я, и спешу на голос. Над дорогой что-то чернеется. Подхожу ближе.
– Кто это? – спрашиваю.
– Я, родимый, – отвечает тоненький голосок.
– Да ты же кто?
– Параша.
Надо вам сказать, что эта молоденькая девчонка была раскрасавица, но бедной вдовы дочь, и служила со мной по соседству, тоже у зажиточного хозяина. Мы с ней были знакомы, и не то чтобы этак, знаете, заигрывал я с ней когда-нибудь, нет; да она и выглядела еще ребенком.
– Что же плачешь одна в лесу, Параша? – спросил я.
Она, бедненькая, едва могла промолвить слова за слезами. [46] Случилось, говорит, несчастье, и еще пуще зарыдала.
– Эх, да что же такое?
– Нечего тебе и знать, потому что не поможешь.
– Бог не без милости, – говорю я, – а тебе нечего сидеть одной в лесу, да плакать. Сегодня такой большой праздник! Крещеный люд спешит у заутрени. Вставай! Пойдем в церковь, помолимся Богу, а меж тем дорогой расскажешь мне свое горе: ум хорошо, а два лучше.
Послушалась меня Параша, встала, и мы пошли по дороге. Мне так стало жаль бедненькую; не знаю, чтобы готов дать – пособить бы ей.
– В чем же дело, Параша?
– Ох, родимый, тяжелая беда! Ты знаешь, что я два года служила, ночей не досыпала, чтобы угодить хозяевам, и уж так работала, так старалась, что худого слова не слыхала. Матушка, [47] знаешь, больна; брат где-то пропал без вести; подати платить некому. Вот матушка приплелась намедни и говорит: «параша, голубушка, выручи из беды, возьми свое жалованье у хозяина. Бог видит, говорит, я не хотела его трогать – пусть бы оставалось тебе на приданое, но где же взять и мне, больной старухе?» И матушка начала плакать горькими слезами. «Не плачьте, матушка, – говорю я, – когда-то еще пойду я замуж и пойду ли с моей бедностью; а коли вы терпите нужду, я возьму свое жалованье, а на праздники отпрошусь в гости к вам и принесу». Так я и сделала. В четверг попросила у хозяина деньги и сказала, на что они мне нужны. Хозяин уговаривал не брать. Но когда я рассказала, как матушка нуждается, он вынул моих кровных шесть целковых и отдал. Заворотивши их в бумажку, я привязала их к кресту. [48]
Тут Параша снова зарыдала.
– А сегодня, – говорит она, всхлипывая, – погнала я коров в поле, хлопотала возле белья. суетилась с хозяйкой возле куличей и не знаю, голубчик, где и как потеряла и крест и свои деньги.
Параша так жалобно заплакала, что у меня инда сердце поворотилось. Два года служила бедняжка, хотела помочь бедной больной матери, и все пропало.
– С чем же я теперь приду к матушке? Что ей скажу? и кто ей поможет моей родимой? О, Боже, Боже мой! Как же мне не плакать и не убиваться! Как же мне не рыдать горемычной!
В это время ударили в колокол. Не могу вам, братцы, рассказать, что делалось со мною, а чудилось, что кто-то говорил мне с неба: помоги бедной сиротке. Правду сказать, и я был не больно богат, ну да ведь я получал [49] двенадцать целковых в год, да еще иногда подарочек, другой и собрал-таки копейку на черный день. Кутить я и сам смолоду не любил, стало быть, и не растрачивал жалованья. Параша молчала. Я вспомнил, что в самом деле мать у нее больная старушка, брат негодяй, подушного платить некому: бедную вдову могут притеснить, а Параша будет плакать, убиваться и, пожалуй, наложит на себя руки. Все это я подумал. Когда же завидел церковь, которая в темноте блистала от свечей, у меня по телу пробежала от свечей, у меня по телу пробежала дрожь, и как будто на глазах навернулись слезы. Сам не знаю, как правая рука расстегнула кафтан, как я достал бумажник, что был привязан на шее, и как нашел шесть целковых.
– Знаешь что, Параша! – сказал я, – не все же на свете злые люди, авось кто и поможет.
А она тяжело вздохнула, да и говорит: [50]
– И, родимый, кто же поможет сироте горемычной?
– А Бог! – говорю я.
– На Него Одного надежда; буду молиться со слезами, чтобы помиловал.
– А матери больно нужны денежки? – спрашиваю, сам же не знаю, как ей отдать шесть целковых.
– Как же не нужны, голубчик! – говорит, – не заплатит подушного, продаст коровенку, а она только и живет скотинкой.
– Знаешь, Параша, – сказал я, – мы с тобой жили ладно, не спорили, не вздорили; ты же мне, помнишь, и руку перевязала, как я разрубил топором. Я сам сирота. Но у меня есть зажитых шесть целковых. Возьми и снеси матушке, а Бог даст, заработаешь, - отдашь.
Она, сердечная, остановилась среди дороги и крепко схватила меня за руку. [51]
– Полноте, Степан, – говорит, – грех издеваться над бедною сиротой!
– Эх, какая же ты, Параша! Я ведь тебе говорю дело.
– Нет! И ты взаправду пособишь?
– Вот те Бог, пособлю! Возьми деньги сей час, только обещай одно.
– А что же надоть обещать? – спросила она несмелым голосом и выпустила мою руку.
– А то, чтобы никто не знал этого: ты скажешь хозяину, что нашла деньги, о нашей же встрече ни гугу.
И я отдал Параше деньги.
Уж как она благодарила меня, как крепко обняла, поцеловала и, должно быть, сильно плакала, потому что когда мы пошли в церковь, лицо мое было мокрешенько. Я земли под собой не слышал; молился усердно, а на душе было так светло, как бы кто пред нею зажег лампаду. Вот отошла обедня. Рассвело. Весь народ христосуется, поздравляет [52] друг друга с праздником. Я тоже, как следует, поздравил старших и пошел к девушкам. Смотрю, и себе не верю! Два села собралось в церковь, а краше, пригожей Параши-сиротки никого не было. Чудо девчонка! Румяная, беленькая; глазки блестят, сарафанчик на не небогатый, да как-то сидит ловко, платочек на голове шелковый. Ну, одним словом, - ахти малина! Мы с ней похристосовались, и признаюсь сам, что у меня словно кольнуло в сердце. Ну, отошла святая, добрые люди принялись жениться. Сговор за сговором, свадьба за свадьбой! Присматриваюсь к невестам – нет краше Параши и только. Мы с ней начали видеться чаще – почитай стена со стеной – соседи, так что уже кумушки начали шушукать меж собою: что вот де бобыль женится на вдовьей дочке, и будут в кулак трубить, да чужие углы тереть. Услыхала это Параша и со слезами [53] сказала мне, что нет ей через меня проходу.
– А что же, Параша! – говорю, – чтобы люди недаром говорили, хочешь за меня замуж?
Она покраснела как вишня.
– Не знаю, голубчик, – говорит, – у меня ведь ничего нету-ти.
И начала мять сарафан.
– Проживем как-нибудь, – говорю, – а вот, коли согласна, на будущей неделе пришлю сватов.
Параша подняла на меня глазенки и как будто бы заглянула мне в душу.
– Я, – говорит, – давно уже люблю тебя, Степан, так как же бы не захотела быть твоей женою.
Я словно вырос на два вершка и в ту ночь не мог сомкнуть глаз. Все чудилось, что у меня своя изба, что в этой избе светло, просторно, в переднем углу образа, под образами дубовый стол, на столе чистая скатерть, [54] коврига хлеба и соль; что я сижу за этим столом, а возле меня молодая жена красавица. На другой день утром меня потребовали в волость. Надо сказать, что я самоучкой портняжил и иногда в доме Головы кое-что шивал. Иду к Голове. Меня отсылают в ту же минуту в округ, оттуда в губернию, а через два месяца я уже был Царским слугой и шел с партией к Херсону. Не успел даже попрощаться с Парашей, не успел поклониться хозяину: так больно спешно делали добавочный набор; а от суда был приказ доставлять рекрут туже минуту по получению бумаги. Ну, воля Божия, приказ начальства, - и из рекрут скоро поступил в полк. Служба далась мне скоро; начальники полюбили; товарищи же всегда и везде дружили со мною. Не так скоро живется на свете, как сказывается. Года два простояли мы в Херсонской губернии. Я писал в свое [55] село к прежнему хозяину, но письмо от него не приходило, а мне еще следовали с него денежки. Жаловаться начальству не хотелось: коли честью не отдает, то Бог с ним – не разживется из чужой трудовой копейки. Ходили мы в Туречину, били, братцы, басурманов везде на славу; а под Силистрией я был произведен в унтер-офицеры, а под Раховым был в охотниках и достал крест – сам полковой командир надел, ребята, и, стало быть, перед полком, да еще и поцеловал в голову. Спросите за что, братцы? Не умею сказать. Кажется же, дрался не лучше других – потому что охотники все были молодцы – разве что за то, что спас жизнь прапорщику, освободив его от двух Турок, да вырвал у одного бородача бунчук, да загвоздил пушку? Эка невидаль! Какой же порядочный гренадер не освободил бы своего офицера, не выхватил бунчука, [56] не загвоздил пушчонки. если бы представился случай! Возвратясь из Туречины, мы пошли в Крым и там простояли долгонько. Двенадцать лет проходило, как я не был на родине. Нельзя сказать, чтобы я скучал – в службе скучать некогда: то ученье, то караул, то поход, то чистка, то выправка рекрут, то на ординарцы, а тут и отдохнуть надо. А не раз грезилось родимое село и бедная горемычная Параша. Капитан очень меня жаловал, и предобрейший был начальник, теперь он никак служит в Гвардии полковником. Однажды Его Благородие расспрашивал меня о домашней жизни и когда узнал, из какой я губернии, и говорит: «Да мы на зиму идем туда, и штаб полка в твоем уездном городе». И говорить нечего, ребята, как я ждал похода. Когда же мы пришли в свою губернию, рота наша остановилась верстах в 50 от моей [57] родины. Я попросился у капитана недельки на две. Его Благородие сам не решился отпустить меня, но за исправную мою службу исхлопотал мне у батальонного командира отпуск на 21 день. Собрался я, помолился Богу и в путь. Долго ли Гренадеру перемахнуть 50 верст! На другой день вечерком подходил я к своему селу, но, признаюсь вам, ребята, ни перед одним штурмом не дрожали так колени, как задрожали, когда я завидел серую колокольню из-за леса. И не помню, как очутился я в околице. Смотрю – нашего батальона четвертая рота здесь же – стало быть, солдат не в диковинку. Иду себе по улице и подумываю: а где же я остановлюсь на ночлег? Ведь у меня ни роду, ни племени. Деревня, почитай, не переменилась; все как было двенадцать лет назад, только дерева повыросли, да кое-где выстроились новые дворы. Вот я у ворот прежнего [58] хозяина. Стучу. Молодой парень вышел отворить. Я сей час признал его, хоть оставил его мальчуганом лет 10 – звали его Фомкой.
– Что те надо, служивый? – спрашивает.
– А что хочу попроситься переночевать.
– Тесновато, служба! А в том не знаю, - надо бачки спрошать.
– Ну подь, спрошай! – говорю, а сам, знаешь, как в лихорадке.
Погодя маленько, вышел и Терентич. Постарел, и борода совсем поседела.
– Здравия желаю, – говорю.
– Здравствуй, брат кавалер.
– Позвольте переночевать!
– Нешто, – говорит, – только тесновато.
А я ему говорю:
– Нашему брату немного надо.
– Аль не здешней роты?
– Не здешней, – говорю – иду на побывку. [59]
– Ну, милости просим.
Вошел я в избу. Бабы зажгли свечу. Смотрю: хозяйка постарела, детишки, что были маленькие, повыросли. Ну, а во всем виден достаток.
– А что, служивый, – говорит Терентич, – может быть с дороги того, щец, аль ушицы со свежей рыбкой.
– Благодарствуем! А вот позвольте, ваша честь, я пошлю Фомку к Данилычу, если здравствует.
Данилыч, стало быть, в мое время был целовальником.
– Как! Вы знаете Данилыча, да и моего сынишку?
Я, не вытерпев, и говорю:
– А присмотрись-ка, Терентич, поближе!
Он взглянул на меня и ахнул:
– Степан! Боже мой! Жена! Ведь это Степан!
Хозяйка подбежала и давай плакать; девушки отступили от меня, Фомка тоже [60] подскочил. Ну, признаться ли, меня приняли как родного. Сей час послали за пенным, поставили ужин, и мы до полуночи пробалагурили. Целый вечер хотелось мне расспросить о Параше, да не смел как-то; а из них никто о ней и не вспомнил. На другой день, отслуживши молебен, я навестил кое-кого из знакомых. Все мне были рады, везде угощали. После обеда я не вытерпел и спросил про Парашу. Давно, говорят, замужем в соседнем селе. Вышла замуж за богатого хозяина, живет припеваючи, и уже четверо деток. Ну ладно, вышла так вышла, а все-таки щемило ретивое. В соседнем селе были у меня знакомые. Да как расспросил я, за кого вышла Параша, так муж ее мне еще и сродни приходится. Вот в Воскресенье надел я мундир со всей кавалерией, подбрился молодцом, подфабрил усы и пошел в соседнее село к обедне. Шел я [61] той самой дорогой, на которой под Светлое Христово Воскресенье встретил Парашу и остановился на том месте, где она, рыдаючи, рассказывала мне о своем горе. Знаете, братцы, в душе зашевелилось что-то, инда в глазах зарябило. «Э! – думаю, – столько уже тому лет!» Махнул рукой, и скорым шагом!.. Отслушал ля обедню, но не видел Параши. Встретил одного знакомого и расспросил, где она обретается. Мне указали на хороший двор. Постучался я в ворота. Кудрявый мальчик отворил и, увидев меня, с испугом побежал в избу. Смотрю, на пороге показалась молодица. Ну, верите ли, братцы, что в 12 лет Параша нисколько не изменилась, а сделалась лучше, красивее: такая молодица, что ай-люли!
– Голубчик Степан! – вскрикнула она и схватила меня за руки.
– Здравия желаю, Прасковья Семеновна! как можете? как Бог милует? [62]
– Слава Богу! Милости просим.
И Параша побледнела как полотно, я и сам тоже маленько зашатался. Делать нечего, иду в избу. Изба чудная: чисто, богато, все прибрано; детишки вымыты, одеты как с иголочки; а за столом сидит хозяин – (…) (…), сморчок, но видно, что малый трудящий. Мы поразговорились. Обойдись он со мною как-нибудь, знаете, искоса, – я не простил бы ему; но он сбегал за «ерофеичем», упрашивал, потчевал, рассказывал, как жена вспоминала обо мне, как всегда благодарила, как учила детей молиться за меня. Я не вытерпел, Глупая слеза покатилась на ус. Параша была счастлива. Радовался и я, что Бог послал ей хорошего человека; а все ж, братцы, было досадно, что досталась другому.
Как-то мы остались с ней вдвоем. Она заплакала и говорит. что во век не вышла бы замуж, да мать умирала [63] с голоду, ей случился богатый жених и хороший хозяин… Это еще пуще меня растревожило.
Вот я через день начал заходить к Параше, а после дошло до того, что если не пойду, меня так и тянет. Посидишь, побалагуришь и легче. «Нет, – думаю себе – дело неладно! Она чужая жена, мать четверых детей, муж у нее честный человек…» Оставалась мне еще неделя до сроку. Прихожу раз к Параше, сижу, балагурю как ни в чем не бывало, а у самого словно кошки скребут на сердце. Повечерело. Я за фуражку.
– Куда же, голубчик? Повечеряем, – говорит она.
– Благодарим покорно, – говорю, – надо еще к здешнему фельдфебелю, зайти обещал.
– Когда же к нам? – спрашивает.
– А вот скоро, – отвечаю; а слезы так и готовы брызнуть. [64]
Помолился на образа и говорю:
– Счастливо оставаться!
Параша проводила за ворота.
– Ты что-то скучен, голубчик Степан, – говорит она несмелым голосом.
– Э, ничего, это тебе кажется.
– Ну, с Богом!
Я отошел несколько шагов и оглянулся. Параша все еще стояла на воротах…
В ту же ночь я простился с хозяевами и пошел в роту. На весну мы вышли в поход. Меня удостоили золотым шевроном. И вот я подумал: у меня нету ни роду, ни племени – где мне преклонить голову? Буду служить Царю, пока есть силы, а постарею, мало ли на святой Руси мест честному солдату? Чего мне надо? Сыт, обут, одет, жалованье хорошее; а службу люблю больше всего на свете.
И я уже больше не был на родине. [65]
IV. УНДЕРА. (Писано в 1852 году).
В корпусной квартире, куда обыкновенно собираются войска разного рода, однажды, праздничным днем, на валу старой крепости сошлись Гусары, Уланы, Артиллеристы конные и пешие и матушка Пехота. День был теплый, знаете, только что началась весна, везде зелено, славно; народ с песнями гуляет по валам и над рекою. Солдаты не мешались в толпе горожан, а расселись себе на травке-муравке, закурили трубочки [66] и говорили о своих делах, как это водится. Много было между ними старых служивых, седоусых богатырей, которые исходили белый свет и, стало быть, повидали разных диковинок на своем веку. Кружок собрался порядочный. Высокий Гусарский унтер-офицер с большим рубцом на левой щеке, Уланский вахмистр с серебряным шевроном, молодцеватый седой фейерверкер с широким шрамом на лбу и два пехотных унтера сидели особо; а возле них в другом кружке человек пятнадцать солдат тоже разного рода оружия. Все были в шинелях и фуражках, только один Уланский вахмистр в куртке и при сабле – должно быть ходил к начальству, да один пеший Артиллерист в амуниции.
– Должно быть, здесь была какая-нибудь важная крепость, – сказал Гусарский унтер-офицер, набивая трубку.
– Не думаю, – отозвался фейерверкер [67], – если бы важная, то и не упразднили бы, да и укрепления плоховаты.
– Против Бобруйска далеко! – сказал Гренадер, высекая огонь.
– Вот куда махнул! Да Бобруйск – первоклассная крепость! – сказал фейерверкер.
– И в Киеве ничего! – молвил рядовой Егерь из другого кружка.
– И в Киеве ничего, – сказал пехотный унтер-офицер. – Крепость, скажу вам, будет великатная, т. е. ни откуда нет приступа; а орудия глядят во все стороны, куда не оборотись: уж так хитро устроено, что везде неприятель под перекрестным огнем.
– Да, желал бы я знать, – отозвался Гусар, – кто посмеет к нам нос показать?
– Не ровен час, – отвечал фейерверкер, – дуракам закон не писан, а пьяному море по колени. Слышь ты, заморская голь расходилась у себя так, что [68] люли; ну явится какой другой Бонапарт и пожалует к нам в гости: надо же приготовить угощенице.
– Да еще какое! – сказал пехотный унтер-офицер, – щи из ядер и картечь, уху бомбовую, лапшу, пожалуй, из сабель накрошим, а киселя из стальных трехгранных штыков поднесем.
Все ребята дружно захохотали.
– Хорош будет обед! – проговорил молоденький Артиллерист, – небось не поздоровится от этаких кушаньев.
– Чем богаты, тем и рады; а с незваных гостей будет и этого. Ведь Бонапарт был умный человек…
– Что вы? – с ужасом сказал Егерь, – он был антихрист!
– Молчать! – строго сказал Уланский вахмистр, поправляя крест, – у тебя еще молоко на губах не обсохло, а перебиваешь заслуженного унтер-офицера, да еще словно в неправду вводишь. Коли что бывалый служивый рассказывает, [69] так молодому солдатику следует слушать, да на ус мотать; а как у тебя и усишки-то не отросли, так вбивай в свою деревянную голову.
Рядовые вокруг засмеялись, но унтер-офицеры не сказали ни слова.
– Да, ребята, – продолжал Гусар, – приходилось мне не раз слыхать от своих офицеров, которые, известное дело, всякие книжки читают, что Бонапарт был умный человек, что, видишь, такой главнокомандующий, что разбить его не всегда было легко, да и то, разве Русскому войску. Но, видите ли, он, как сделался Императором, так уже больно загордился и подумал, что и нас сожмет в кулак, как Немцев и Итальянцев. Ан тут-то и ошибся! Зашел в матушку Россию, а выйти было трудновато, как начали угощать да провожать незваного гостя.
– Вы сражались с Французом? – спросил молодой Артиллерист у Гусара. [70]
– Нет, брат, я был тогда еще мальчишкой; но помню, как у нас в Калужской губернии мужики и даже бабы колачивали французских мародеров.
– Вот бы послушать про эту войну!
– Рассказать-то некому. У нас в полку есть книжки и называются они: Чтение для солдат. Там много писано о войне 12 года.
– Я грамотный. Как бы достать этой книжки!
– Где же теперь ее взять? Когда я определился в полк, у нас почти все солдаты помнили еще эту войну, и то-то любо бывало, соберемся где-нибудь, а они и начнут рассказывать: слушаешь, не наслушаешься.
– А вы же в каких бывали сражениях?
– Был я и в Турецкой кампании и против Польских мятежников; а сражений всех не припомню сразу; знаю только, что три раза был ранен: [71] пулей в ногу, пикой в бок, а саблей турецкий наездник расписал левую щеку.
– Как же это он зацепил вас? – спросил Уланский вахмистр.
– Пошли в атаку, смяли орду и погнали ее по полю. Я как-то сильно подался вперед и заехал в толпу. Один наездник оборотился, и когда я собирался сбить ему чалму, чтобы, знаете, заехать в бритую башку половчее, он и полоснул меня своей кривой саблей. Дело очень простое. А вот отчего у вас на лбу шрам? – спросил Гусар у седого фейерверкера.
Фейерверкер вынул изо рта трубку, плюнул, закурил снова и поправил рукой фуражку.
– Тоже дело было очень просто, – сказал он. – Под Силистрией имели мы схватку с Турками. Нашему дивизиону было отдано приказание выскакать на позицию и попотчевать доброй картечью толпу [72] янычар. Мы и выскакали с передков долой, и пошла потеха! Прикрывал нас эскадрон Улан. Вдруг неприятель ударил на соседний с нами полк, заскакавши с правого флангу, так что нам нельзя уже было стрелять, потому что мы могли вредить своим. А пока начальник сделал распоряжение, сотни две Янычар бросилось к нам на орудия; Поручика нашего сей час же убили из пистолета. Прапорщик остался страшим. Уланский Ротмистр бросился с эскадроном в атаку, но несколько десятков Турок окружили пушки. Тогда наши Артиллеристы сабли вон ив дело! На меня наскакали двое. Одного я сейчас же полоснул по носу, так что он и салился с лошади; но не успел отбиться от другого, который рубнул меня по голове. От смерти спасла фуражка, а только недели три я провозился с разрубленной головою, рана пустая. [73]
– Чем же кончилось дело-то?
– Обыкновенно чем. Через четверть часа перерубили половину Янычар. а другую взяли в плен.
– Что же вы получили за это? – спросил молоденький пехотинец.
– За что? за это? За такие дела, брат, получать ничего не следует. Я дрался, как должно храброму солдату, как дрались все мои товарищи, и не сделал особенного отличия. Если бы жив был наш покойный капитан, что убили под Браиловым, еще погонял бы порядком за то, что не умел отбить удара. Любил покойник, чтоб Артиллерист умел фехтовать, и знатно нас школил.
– Вот это дело! – отозвался Уланский вахмистр. – У кавалериста первое оружие – сабля и пика; пуля на коне не всякого послушается; пикой и саблей умей владеть с толком. Примером, выедешь во фланкеры: выстрелил – и то [74] близко, по неприятелю попал-не-попал, карабин на панталер, сам за пику или за саблю.
– Штык будет половчее! – сказал пехотный унтер-офицер.
– Всему своя пора, почтенный! – сказал Гусар, выколачивая трубку. – Пехотинцу – штык отец родной, а кавалеристу сабля – матушка.
– Да я со штыком не подпущу и близко кавалериста.
– Если ты стоек, - не подпустишь; но если хоть маленько сробеешь, да не умеешь ловко управлять штыком, а кавалерист молодец – так он искрошит тебя на капусту.
– Молода в Саксонии не была! – сказал пожилой Гренадер, молодцом заломав фуражку.
– Случалось, братцы, всего, оттого я и говорю так смело. Ведь ты слыхал, любезный, что я сказал: надо [75] быть молодцом пехотинцу, чтобы не бояться.
– Ну, конечно, молодцом! Да и какой же Русский пехотинец не удалец первого сорта?
– Кто и говорит об этом! Недаром же Русскую пехоту считают первой пехотой в свете. Но не у одного же только Русского пехотинца ружье со штыком.
– Справедливое суждение! – отозвался пехотный унтер-офицер. – Русский Солдат молодец; а узнать кто из них удалее: конница или пехота – никак нельзя.
– Умно сказано, – отозвался фейерверкер. – А я думаю, что и Артиллерия наша молодец!
– Ну, уж это всем давно известно! – сказали ундера, улыбаясь, почитай в одно время.
– Уж охулки на руку не положим, – продолжал фейерверкер, – подбить ли [76] лафетец, взорвать ли зарядный ящик – только подавай.
– Да ведь вы во всем собаку съели, – сказал Гусар, обращаясь к фейерверкеру, – уж я не говорю о вашей стрельбе, да и вы на коне, с позволения сказать, просто дьяволы.
– На том стоит. Нам и нельзя иначе, почтенный: конному Артиллеристу не приходится плохо ездить. Вспомните-ка, сколько раз придется нам слезть с лошади и вскочить на нее.
– Так, так! и все это у вас кипит, ажно посмотреть любо.
– Да и лошадки у нас ничего.
– Уж вестимо ничего.
– Я все думаю, – начал молодцеватый пехотинец, – зачем это есть конная Артиллерия? Ведь не раз я видел, как в пешей вся прислуга садится на орудие и поспевает куда надо.
– Эх ты, голова! – отвечал, улыбаясь, фейерверкер. – Пешая же Артиллерия [77] всегда при пехоте, так мудрено ли, что поспевает за вами, как бы вы ни шли беглым шагом; и далеко ли ей приходится выезжать на позицию! Что же делала бы пешая Артиллерия, если бы состояла при Уланской или при Гусарской бригаде, а бригада понеслась версты две, три на рысях? Ты разве не заметил, что у нас под батарейными орудиями по восемь, а под легкими по шесть лошадей, да и лошади-то как змеи!
– А! Вот оно что!
– То-то же. При атаке мы впереди угощаем ядрами и картечью – чем понадобится; при отступлении мы назади: хватим картечью так, что у неприятеля в глазах потемнеет, отскачем, да и опять с передков долой.
– А все-таки в сражении в первый раз должно быть страшновато? – отозвался несмело молодой солдат.
– Коли хочешь, – сказал Уланский вахмистр, который до сих пор говорил [78] очень мало, – в первый раз в сражении не то что страшновато, а так, примером, как если бы ты разделся на берегу реки, да и бултыхнул прямо в холодную воду. Но это недолго, и, лучше сказать, когда еще далеко неприятель, а как пошли в дело…
Тут вахмистр махнул рукой и начал закручивать свой седой ус.
– Ведь вы были в Турецкой кампании? – спросил у него фейерверкер.
– Наша дивизия, почитай, с коня не сходила. Мы состояли при седьмом пехотном корпусе, а начальником дивизии был у нас генерал-майор Рейтерн. Эх, братцы, ведь мы переведывались с врагом в присутствии самого Государя императора.
– Как? – послышались вопросы.
– Это было при осаде Браилова. Государь изволил провести с нами несколько дней, и в Его присутствии открыли огонь с огромной батареи, [79] и которую сработали в 150 саженях от крепости. Его Величество изволил стоять на кургане, и несколько неприятельских ядер упало тут же внизу недалеко. Но Государь не обратил на это никакого внимания.
– Он знал, что Бог сохранит Его, ребята.
– Да разве же могло быть иначе? И признаюсь вам, братцы, никогда не чувствовали мы такой храбрости, как в присутствии Его Величества. Да вот как: прикажи Государь одному эскадрону взять крепость, кажется, мы верхом взлетели бы на валы; даже лошади рвались вперед; раненые, умирая, говорили, что им и смерть красна. А уж как Император награждал храбрых и раненых – истинно по-царски. Один рядовой Казанского пехотного полка Колякин в то время, когда целил из ружья при занятии форштата, сам подвернулся под турецкий пушечный [80] выстрел, и ему ядро оторвало обе руки. Лекари перевязали и говорят: будет жив. Оно хорошо жить – да что делать то без рук! Доложили Государю. Его Величество сей час же изволил пожаловать ему Егория, денег, пансион по смерть в 300 рублей – по-тогдашнему ассигнациями; приказал отправить Колякина на родину и отправить с надлежащим присмотром. Этого мало. Батюшка Государь изволил повелеть написать к губернатору той губернии, где пожелает жить раненый: что если у Колякина не окажется родных, которые могли бы за ним присматривать, то назначить к нему честного хорошего инвалида.
– А, каково?
– Да уж, Государь, коли пожаловать, так пожалует.
– А еще я помню другой случай. Какой-то офицер был удален из службы за какие ни на есть проказы. Вот [81] как открылась война, он, бедняга, опомнился и пошел служить простым солдатом. Разумеется, уж коли офицер пошел простым рядовым, то дрался храбро; всегда был впереди и лишился ноги на одной стычке. Когда о нем доложили Государю, Его Величество сей час же изволил пожаловать ему солдатского Егория, возвратил эполеты, наградил деньгами, приказал оставить ему все жалованье, уволить домой и на проезд дать покойный экипаж. Кроме этого милосердый Государь повелел написать к отцу раненого, что сын его кровью смыл свой проступок и заслужил прощение и награду.
Вот уж это по-царски!
– Да что тут толковать, ребята! Один Бог на небе, один на земле – Русский Царь!
– Ура! – дружно крикнули унтер-офицеры и солдаты, сняв фуражки. [82]
После этого не нашлось уже больше других рассказов, и товарищи отправились каждый к своему месту. [83]
V. ВЕСТОВОЙ.
Ничего нет постыднее для солдата, как побег, что, надо правды сказать, весьма редко случается в Русской Армии. Но хотя в год в ином полку найдется и один подобный случай, однако лучше, если бы и этого не случалось. Каждый, ребята, из вас знает, что побег – преступление; что виновного ожидает строгое наказание, что на беглеца, как бы он после ни раскаялся, [84] смотрят как на человека, который изменил присяге и осрамил славное, благородное звание солдата. А ведь подумаешь, из-за чего происходят эти оказии?.. так, сдуру, как говорится, аль с жиру, от праздности и дурных привычек.
Кто Богу не грешен, Царю не виноват! Праведников немного, да ведь на что-то же дал Бог человеку рассудок, как не для того, чтобы при случае раскинуть умом-разумом. У каждого, братцы, в голове есть своя смекалка. До поступления на службу, примером, ты любил придержаться чарочки, аль руки чесались, если видел, что чужая вещь лежала плохо, аль привык валяться на боку и транжирить отцовскую копейку. Ну, Бог с тобой, на твою прежнюю жизнь никто не оглянется, но чуть надел солдатскую фуражку – стой, равняйся! Отряхни все дурные привычки, как отряхаешь пыль [85] с сапогов, коли входишь в церковь, и смирно! Помни, что солдат – защитник Престола, Веры и Отечества; что на солдата полагается Государь, как на верного слугу; что солдату поверяются под часы и церковь святая, и казна Государева, и спокойствие народа. Что же после этого, если солдат свихнет с прямой дороги? Да ему не придумаешь за это наказания! Как? Защитник Отечества сам пускается на злое, сам пускается на злое, сам преступает закон? Слава Богу, мало, братцы, у нас таких примеров, но в семье не без урода, а в нашей военной семье, кажется, в день не перечесть. Вот и случается, что в том или другом корпусе иной богоотступник выметывает штуку. Конечно, это ему не проходит даром: рано или поздно каждый получает по заслугам. В службе шутить не любят: начальство – с добрыми ласково и снисходительно, а с негодяями расчет короткий: батальон [86] в две шеренги, руки к прикладу, и изволь себе прогуливаться по лозовой дорожке. Небось, хорошо!
Разные бывают проступки, но нет ничего хуже и постыднее побега: это уже самое последнее. Здесь кстати ввернуть словцо: обращаюсь к вам, старые, опытные служивые. Знаете ли, что по большей части на вашей душе есть не много греха, если молодой, не бывалый солдат забывает долг службы и замыслит побег. Вы скажете: да мы то что, причиною? А вот что. Поступить, примером, в полк молодой рекрут, который в крестьянстве, знаете, был немного и на руку нечист, и чарочки придерживался, и с ленцой был знаком: ваше дело поприсмотреть за ним на первых порах, да втолковать новичку ласково, по-отечески, что «дескать, друг любезный, ты в полку забывай свои дурные привычки; здесь, брат, свои правила. У вас мол [87] не должно быть никакой вины, потому что за самую малую взыщется строго, да если наказание запишут тебе в формуляр, так и отставки никогда не получишь».
Новичок, почитай, дурак или, лучше сказать малый ребенок; ему все незнакомо, он в полку как в лесу. Иной, пожалуй, подумает, что после ученья, как после полевой работы, можно зайти в кабак и нализаться, а того не знает, что, как поступил в солдаты, так глотка его уже делается казенной, куда пенное входит только по приказу начальства; а чуть хватил самовольно, так водочка сей час же выступит на лицо и обличит молодчика. Вот что опытному солдату надо стараться вселять новичкам. Я уже сказал, да вы и сами знаете, что побеги у нас редки, слава Богу; но мне кажется, их было бы меньше, если б старые служивые поставили себе [88] первым долгом – показать рекруту, чего он должен остерегаться. Провинился ли новичок, и сказать ему, чтобы сей час шел к фельдфебелю или вахмистру, что, мол, «я виноват», и что ему же будет лучше. Проступок даром не пройдет, но кто кается, того накажут вполовину. В том-то и все зло, что солдат иногда думает: «авось не узнают». Как же можно, чтобы ротный, эскадронный или батарейный командир не знал, что сделалось у него в роте, эскадроне или батарее? Да, примером, ты выпил, один, втихомолку где-нибудь лишнюю чарочку, закусил, кажись, так что и не слышно, и встречаешься с командиром: ведь ты сам чувствуешь, что и глаза-то у тебя смотрят иначе, и как будто дрожь пробирает, а это все командир и заметил. От копеечной свечки Москва загорелась, так бывает и с человеком: от малости доходит дело и до [89] большого. Солдат потерял казенную вещь и скрыл на время как-нибудь пропажу. Он и в другой раз не бережется, снова потеряет, и если нельзя скрыть, иной молодчик старается подтибрить ее у товарища… А там, смотри, стащит что-нибудь на стороне, и – пошла писать!.. Вот этакие-то негодяи забирают дурь в голову, да и тягу! А долго, небось, и походит. Поймают молодца, да на веревочку, там в тюрьму, оттуда, разузнав, поведут в кандалах к полку, прогонят сквозь строй, и что же хорошего! Эх, больно даже говорить об этом! Нет, ребята, чтобы кто ни сделал, ненарочно ли, с умыслом ли, – ступай сию минуту и повинись. Пусть лучше накажут дома, потому что после домашнего наказания нет и помину, а если ты, как следует Христианину, раскаялся, так никто тебе вины и в строку не поставит. [90]
Стоял я однажды в карауле. Дело было вечером после зари. Сижу себе в караульной комнате, как следует исправному офицеру, и читаю книгу. Солдаты у меня были молодцы, унтер-офицеры собаку съели; арестантов, слава Богу, ни одного, и я себе и в ус не дул, что называется, а только наблюдал, чтобы смены приходили и уходили по уставу, да чтобы часовые не дремали. Вестовой у меня был малый расторопный. Захотелось мне маленько закусить.
– Вестовой!
– Сея час, Ваше Благородие.
– Нет ли у нас чего поесть?
– Ни как нет, Ваше Благородие! От обеда оставалось полкурицы, да вы уронили на пол.
– А хлеб?
– И хлеба нет.
– Поди же в караульню. да попроси [91] мне у ребят ржаного и поставь самовар: я напьюсь чаю.
– Слушаю, Ваше Благородие.
Вестовой поворотился налево-кругом, побежал, а через четверть часа принес мне кипящий самовар и добрый ломоть хлеба.
– Трубач, Ваше Благородие, своего прислал. Ему, говорит, хозяйка недавно ужинать приносила.
– Ну, поблагодари трубача.
Солдаты, спасибо, любили меня, а я всегда, еще с юнкерского чина, любил с ними побалагурить. Служба службой – дружба дружбой. Было мне немножко скучно. Налил я стакан чаю и дал вестовому. Он хотел было идти пить в караульню, но я приказал ему остаться в дежурной комнате.
– Ну-тка, Василенко, расскажи что-нибудь.
– Что прикажете, Ваше Благородие?
– Да что знаешь. [92]
– Не могу знать. Ваше Благородие! В походах не бывал, сражений не видал, и всего седьмой год на службе. А вот осмелюсь спросить Ваше Благородие.
– Что такое?
– Третьего дня гоняли сквозь строй рядового 5-го эскадрона за побег: останется ли он в полку, али пойдет в арестантские роты?
– Останется в полку, потому что это первый побег; но ему запишут наказание в формуляр и не вымарают штрафа, пока исправной службой и примерным поведением через несколько лет не заслужит Высочайшего прощения.
– Я спросил Ваше Благородие потому, что сам покушался, было, на побег – лукавый попутал; но, благодаря Богу, одумался вовремя.
– Как? Ты покушался на побег? [93]
– Истинно так, виноват, Ваше Благородие. Это было в первый год моей службы; вы еще не изволили определяться в полк. Я из мещан, и баловник был ужасный. С полгода ходил я в школу, но отец взял меня домой, и я помогал ему по хозяйству. За мною не водилось пороков, чтобы, примером, воровать, аль буянить, или залить за галстух; нет, я был только баловник, да любил поваляться на солнышке, а зимой полежать на печке. Поступивши на службу, я сей час же смекнул, что здесь держи ухо востро, не смей увиливать, а будешь вести себя хорошо, и тебе будет разотлично. Сказать правду, Ваше Благородие, и езду я скоро понял: почитай месяцев шесть гоняли на корде, а после уже ездил в смене, и раз эскадронный командир молодцом назвал. С товарищами во взводе жил я ладно. Надобно сказать, Ваше Благородие, отец мой [94] честными трудами разбогател и, бывало, иной раз пришлет целковых десять: так не без того, что и угостишь товарищей. Нетто, чтобы у нас водилось пьянство, а так, в праздник после обедни приготовишь закусочку. Все было хорошо. Я привык к службе, словно солдатом родился, а когда мне дали лошадь, так приучил своего Аннибала. что он чуть заслышит мой голос, начнет ржать и бить в землю копытом. Взводный вахмистр наш Макар Андреич Синица – он уже в отставке – был ужасть какой строгий. Стало быть, взыскивал за малейшую неисправность и довел взвод до того, что, кажись, не было взвода исправнее в целом полку. Встает куда еще до рассвета, и пошел по всем конюшням смотреть, все ли как следует. Один раз, уже не помню, как я позабыл замыть хвост Аннибалу, не то что поленился, ей Богу нет, а просто попутал лукавый. [95] Вахмистр сей час же увидел и вытянул меня раза три бичом. «Это, говорит, на первый раз, а если еще когда замечу, так доложу Корнету, будет тебе плохо». Почитай с тех пор вахмистр начал присматривать за мною. Не прошло и месяца, это было осенью, как у хозяина моего случилась свадьба: дочь выходила замуж. Мы долго гуляли, танцевали и веселились. На другой день мне доставалось выходить в караул. Не помолясь Богу, словно нехристь какой, лег я спать, и за это проспал долгонько. Меня разбудил ефрейтор. «Ступай, говорит, к вахмистру». Ни жив, ни мертв, иду к Макару Андреичу.
– Хорошо, – говорит он, – Василенко, так и следует исправному солдату! Учись, учись, любезный, говорит, просыпать очередь, забывать приказанья. На твое место я уже нарядил другого, а ты ступай-ка, умой рожу, да являйся [96] сей час, пойдем к Корнету. Пусть уже Его Благородие с тобой разделывается…
Говорить было больше нечего. Я пошел на квартиру, умылся, и вместо того, чтобы явиться с повинной к начальству и после стараться примерным поведением загладить вину, я, простите, Ваше Благородие, задумал недоброе дело и через огороды в лес! На какой конец я это делал, сам не знал сначала; шел, куда глаза глядели, и опомнился уже в трущобе – этак версты за две от деревни. Хлеба у меня было на целый день, я завалился под кустами, поел и лег спать. Проснувшись к вечеру, я начал подумывать: что это я сделал? Инда мороз по коже. Как? Стало быть, я беглец, ослушник! Куда же я пойду? Да ведь я теперь хуже вора; не смею никому на глаза показаться… Пробрался я к опушке. [97] Смотрю – наши сводят под гору лошадей к водопою. Слышу – мой Аннибал ржет, я узнал его по голосу… Так бы и летел назад… Но страшно! Теперь уже накажут строже; это уже не то, что проспал лишний час, а я ослушался вахмистра, бежал из взвода. Боже мой! Да зачем же я это сделал? Ведь меня никто не притеснял, я сам кругом виноват; из-за чего же я погубил душу и на этом и на том свете? Дезертиру нет нигде места: домой явиться нельзя, остается одно: начать разбой, пока где-нибудь не схватят. Нет, пойду лучше во взвод! а что же мне теперь будет? И, верьте, Ваше Благородие, целую ночь не только что глаз не смыкал, лежал в лихорадке. Наутро голова у меня горит, во рту сухо, едва могу передвигать ноги. Только что заря занялась, в деревне начали благовестить… Я опомнился и стал плакать так горько, как еще никогда [98] в жизни. Плакал я долго, и, казалось, с этими слезами вытекло из души все, что в ней было грешного. Мне стало легче, я перекрестился и марш домой, да не заходил на квартиру, а прямехонько к Макару Андреичу. Вахмистр не серчал нимало, когда меня увидел. Я повинился и говорю, что готов хоть сей час на какое угодно наказание.
– Теперь, – говорит вахмистр, – я уже не имею над тобою никакого права: я доложил корнету и ничего не могу.
Раздумывать было нечего, в ту же минуту отправился я к корнету. Верите ли, Ваше Благородие, корнет так говорил со мной как самый добрый отец. Я не мог удержать слез.
– Ты, – говорит Его Благородие, – молодой солдат и не понимаешь, какое сделал преступление. Но видно еще милосердый Бог не покинул тебя, когда ты сам явился. Простить я тебя не могу и не должен, но если ты дашь мне [99] исправиться, постараюсь облегчить твое наказание. Ступай сей час к Священнику, принеси покаяние во всем и отправляйся в Сборную до приказания.
После этого случая никогда уже Яне заслуживал косого взгляда; но день, проведенный в бегах, кажется, до гроба не выйдет у меня из памяти. И если есть у меня тяжкое горе на душе, так это моя вина перед Богом и перед начальством. Я был наказан, Священник простил меня, начальство позабыло мой проступок, товарищи никогда не корили, но совесть говорит, что я крепко был виноват, и вряд ли заслужу полное прощение. А если, Ваше Благородие, случается, что какой-нибудь несчастный забудет Бога и бежит, а после его поймают и поведут сквозь строй. я два дня после этого сам не свой, как подумаю, что и я был на волос от такого наказания.
Здесь умолк мой вестовой, и лицо [100] его говорило, что в душе творилось именно то, о чем он рассказывал. Видно было, что, несмотря на столько лет, совесть все еще угрызала его.
Так-то, ребята, часто бывает от глупости или, лучше сказать, нерассудительности солдат наделает себе хлопот иногда и на всю жизнь, между тем, как все эти хлопоты можно было удалить одним щелчком, то есть пойти к начальнику и сказать: «виноват, Ваше Благородие!» Ведь вы сами знаете, что нет такого начальника, который бы наказывал солдат так, за здорово живешь! как будто это может доставить кому удовольствие! Начальник по обязанности, по присяге должен выполнять все правила службы. Посмотрите, если провинился офицер, да не то, что провинился, а ошибся как-нибудь на учении, его арестуют, а, Боже сохрани, сделал проступок неприличный офицерскому званию, его под суд [101] и вон из службы, – а иной раз напишут в рядовые! Как же после этого не взыскать офицеру с солдата! Вы, братцы, сами очень хорошо все это знаете. Повиновение в службе – первое основание всего: что прикажут – делай, не рассуждая, все равно как во фронте слушайся команды. Да вот вам пример. Ну что, казалось бы, за важность, что у одного рядового был расстегнут крючок на воротнике! Попробуй же ты простить ему – завтра же у десяти будут воротники расстегнуты, а послезавтра двадцать расстегнут и мундиры. А вот, если молодцу, у кого крючок не застегнут, это не пройдет даром, так он завтра пять раз ощупает крючки, да и товарищи, выходя из квартиры, сделают тоже самое. Знает ведь каждый, что предписано, то и исполняй, а неряхой, растрепкой, лентяем и негодяем солдату быть не следует. [102]
Возвратимся теперь к побегам. Испокон века известно, что в бегах бывают только отъявленные негодяи, попросту сказать – сволочь! И редко, очень редко молоденький рекрутик убежит по нерассудительности. Дурная трава из поля вон! Спросите у беглеца, на что он надеется? Прожить честно ему нельзя: без бумаги, ведь, нигде не пройдешь, домой возвратиться не приходится; остается одно средство – с ножом на большую дорогу! Вот до чего доходит иногда солдат, который должен быть примерным сыном Отечества; и доходит до этого иной потому, сто не молится Богу, не старается брать примера со старших, допускает себе лениться и думает, что он может обмануть начальство.
По-моему, ребята, следует вот что: как только поступили в полк рекруты, сей час же старым солдатам должно обойтись с ними, как с малыми [103] детьми; не запугивать строгим ответом за упущение, а показать, как важно малейшее упущение; не бранить рекрут за каждый шаг, а сначала втолковать ему, что и как он должен делать – и после уже взыскивать, коли рекрут не старается. Впрочем, вы все это сами знаете, так же как и то, что солдатушки наши, опричь обыкновенного удальства, всегда были, есть и будут прекрасными христианами. Страх Божий – первое; преданность Престолу – второе; повиновение начальству – третье, а четвертого уже нет, да и не нужно. Довольно с вас и этих трех. Следуйте им и будете тем, чем всегда была победоносная Русская армия. [104]
[105]
VI. СТАРЫЙ СОЛДАТ.
Шестьдесят мне уж лет;
Посмотреть, так я сед,
С виду стар; но в груди так же молод,
Как и в двадцать годов,
И как прежде готов
Я на зной и на холод и голод.
Не смотри, что старик –
Я к сраженьям привык,
Полдесятка Французов не струсим.
Хоть зубов недочет,
Не клади пальца в рот:
Будет больно, ей Богу, откусим! [106]
Не одну в старину
Мы видали войну,
А штыками кончали все битвы.
Что нам враг супостат!
Русский знает солдат
Лишь приказ, да святые молитвы.
Царь велел… Смирно! Стой!
Мигом шапку долой,
Да молитву усердную к Богу
Посылай, и потом
Уж с примкнутым штыком
Отправляйся ты смело в дорогу.
Все тогда трын-трава,
Хоть одна голова
На плечах у солдата лихого,
Да под каской она
И крепка, и сильна,
Мастерства-то выходит иного.
Двадцать лет как с полком
И с трехгранным штыком
Я простился и вот в деревеньке
Обзавелся семьей,
Лошаденкой, сохой –
К службе новой привык помаленьку. [107]
Сыновья все в отца
Молодец в молодца,
Дочки просто на чудо красотки,
И хозяйка – душа,
И изба хороша,
Да водилась и чарочка водки.
Все, ребята, как след,
А сготовят обед,
Потекут и у купчика слюнки,
Баловства ни гугу,
И на каждом шагу
Все кругом меня ходит по струнке.
Так я жил-поживал
И во сне не видал
Ни нужды, ни печали, ни скуки,
И трудился с семьей,
Знаешь, свыклись с сохой,
Да с косой гренадерские руки.
Вот один как-то раз
Дан в деревню приказ:
Посылать в город рекрут. Ну, дело!
Долго думать не стать
Молодцов собирать,
Мигом все это, братцы, поспело. [108]
Знаешь, жребий пришел –
Старший сын мой пошел,
Сам отвез я лихого солдата.
В три приема он знал,
И ружьем он метал
Артикулы, как должно, ребята.
Что же в городе я
Вдруг услышал, друзья!
Говорят про войну, да такую,
Что врагов миллион
Лезет с разных сторон
К нам в Россиюшку нашу родную.
Я скорее домой,
Сын скучает меньшой:
Вишь завидно, что выбрали брата!
Я ему лишь шепнул,
А уж он и махнул
И пошел по охоте в солдаты.
Ну, отправил я их
Гренадеров лихих;
С мальчуганом одним лишь остался.
И легко мне, друзья:
Так и чудится, я
Словно сам на войну отправлялся. [109]
«Добрый путь! – говорю, –
Пусть же служат Царю,
Как отец их служил беспорочно,
Я за них помолюсь
И, кто знает, дождусь,
Может быть, и своих я бессрочных».
Снарядивши детей,
Я с семьею своей
Вновь принялся за прежнее дело.
А люблю, братцы, страх,
Чтоб примером в руках
Всяко дело спорилось, кипело.
Вечерком раз в село
Два солдата пришло –
Отставные, и ищут квартеры –
Кирасир и Сапер,
Я зазвал их на двор:
Ночевать, мол, прошу кавалеры.
«Вы куда же, друзья?» –
Начал спрашивать я,
Посадивши за добрый их ужин.
– А туда, – говорит
Кирасир, – где кипит
Смертный бой, где солдат Царю нужен. [110]
«Аль так много врага,
Аль война так строга?»,
Говорю я, винцо подливая.
А Сапер мне в ответ:
«Ну, пока еще нет,
А случится, то будет презлая.
Вот в начале зимы
Лет десяток как мы
Уж в отставке пахали, косили
И совсем обжились,
И семьей завелись,
В три приема сынков уж учили.
Вдруг пришла, знаешь, весть,
Что сраженье уж есть,
Что уж Туркам пощупали кости, (*)
(* Писано после побед наших в Азиатской Турции.)
Что на нас уж союз
Англичан и Француз
Сочинили и жалуют в гости.
Кирасир, брат, сосед,
Говорю: мочи нет,
Руки чешутся, сердце взыграло!
Он лишь усом моргнул,
Да рукою махнул [111]
И сказал: а за чем дело стало?
Мы собрались, и вот
С Кирасиром в поход
Прямо в Питер на службу и только!
Нас зачислить велят,
Ведь бывалый солдат
Не мешает, брат, в деле нисколько».
Замолчал мой Сапер.
У меня же с тех пор
В сердце ёкнуло. «Славно, ребята, –
Говорю, – вот и я
Двух сынишек, друзья,
Императору отдал в солдаты».
Утром рано своих
Я гостей дорогих
Проводил за село попрощаться,
И не помню домой
Уж дорогой какой
От околицы я возвращался.
Так и слышу: пальба,
Барабан иль труба
Раздаются; идут батальоны,
И сверкают штыки,
И несутся полки, [112]
И штандарты шумят и знамёны.
Ну, пришел я домой.
Как расстаться с семьей?
Будет плач – уж я знаю наверно!
А тихонько уйти,
Не сказавши прости,
Тоже, думаю, было бы скверно.
Вот и выдумал я.
Говорю: «Сыновья
Не далеко. Пойти попрощаться!»
И собрался я в путь,
А солдатская грудь
Так и ходит… Пора расставаться.
Обнял бабу, детей,
Да за шапку скорей,
И, отдавши приказ самый строгий:
Чтоб все было, как след.
Утром, раньше чем свет,
Помолясь, я пустился в дорогу.
И чрез месяц уж я
Гренадером, друзья,
В первой роте, как встарь, очутился;
Так же точно ходил,
И ружьем не забыл, [113]
Словно в каске и в ранце родился.
Эка штука, что стар!
Да ведь в сердце есть жар.
Есть в руках богатырская сила;
Молодцом прослужу
И на штык нанижу,
Посмотрите, какого верзилу!
И кто знает, друзья,
Рука об руку я,
Может, с сыном пойду на сраженье,
Вот я мыслю о чем
И молюся тайком,
Вот одно лишь мое награжденье!
А, ручаюсь, за мной
Рекруток молодой,
Не робея, пойдет хоть на черта!
Уж врагов угостим,
Поднесем, братцы, им
Киселя распервейшего сорта.
Позабыли они,
Как в бывалые дни
Их телами мостили ухабы;
Позабыл, знать, мусьяк,
Что не только уж всяк [114]
Их бивал – колотили и бабы.
Вам ли Русь воевать?
Против нас ли стоять?
Наш солдат из железа построен.
И на смерть он готов.
А за сирот и вдов,
Идучи на войну, он спокоен.
Смирно, враг! ты силен,
Да и нас миллион
Войска храброго лучшего в мире.
Царь прикажет едва –
Тотчас будет и два.
А как нужно, так будет четыре. [115]
VII. ВЕЧЕРНИЙ РАССКАЗ.
«Загоралась война. Ну, знакома она;
Знаем мы, что сраженье не жмурки!
Да зачем же на нас нападают зараз
Англичане Французы и Турки?
Турок что ж? басурман, как и жид; христиан
Ненавидит; ну, вывел он войско,
Да и лезет спроста. Эти ж верят в Христа,
Хоть и молятся как-то по-свойски! [116]
И какая же стать вместе им нападать
На могучее Русское Царство?
Тут уж в ум не возьми: что им сделали мы,
Чем обидели их государство?»
Так в солдатском кружке с доброй трубкой в руке
Говорил старый Егерь усатый,
И на всех он смотрел и услышать хотел,
Что на это ответят ребята.
Разных войск всякий люд был собравшихся тут,
Да ответа никто, значит, не дал,
Хоть среди усачей не один грамотей
Находился и много изведал.
Тот болтает одно, а выходит темно;
Этот гнет околесную тоже,
Ну, сперва будто так, а раскусишь – пустяк
И на дело совсем не похоже.
– Да, наслушался я ваших толков, друзья,
Этак правды во всем маловато.
А простой ведь был спрос! – так сказал им матрос
Коренастый, седой, смугловатый. [117]
Наши, брат, корабли всяки земли прошли,
Проходились, дружок, слава Богу!
Знаем, что, где и как: ведь уж Русский моряк
Насмотрелся, но все понемногу.
Вот про эту войну издалека начну,
Как слыхал я недавно, ребята;
И смекнет из вас всяк, что уж стало быть так –
Отчего к нам идут супостаты.
Кто из вас не видал или кто не слыхал,
Что есть Греки? Народ этот, братцы.
С нами веры одной, православной; такой,
Как и мы: та ж обедня, те ж святцы.
И Владимир-то князь православье у нас
Ввел от Греков; об этом известно
В книгах умным людям: значит Греция нам
Ведь доводится матерью крестной!
В старину, говорят, был народ этот хват,
Воевал, по морям всюду плавал,
Как откуда возьмись Турок к Греку вломись,
Словно сам натолкнул его дьявол… [118]
И, друзья, басурман победил христиан,
Гибли жены и старцы и дети;
Цареград Турок взял, разгромил, разломал,
Из церквей он построил мечети.
В царстве греческом том, полоненном врагом,
Жили с Греками там христиане:
Серб, Болгар и Босняк, и их много никак –
Наши братья, такие ж Славяне.
Завоеванный Грек – бедный стал человек;
Обходился с ним Турок безбожно:
Мучил, грабил, терзал, дочь, жену отымал,
Делал то, что и верить не можно.
И забыл целый свет на четыреста лет
Христиан, что страдали в неволе,
Что нигде ничего нет у них своего
Ни в дому, ни в кармане, ни в поле…
И не смеют они в праздник, в Божии дни
Зазвонить, призывая к обедне,
Словом, злой басурман мучил так христиан,
Словно день уж пришел их последний. [119]
Вот, друзья, Государь, православный наш Царь
Уж давно намекает султану:
Мол, сосед, не шали, обижать не вели
Христиан своему басурману.
А не то, говорит, не люблю, кто шалит
У меня по соседству: будь честный
И правдивый, а нет – будет плохо, сосед,
Рассчитаюсь по-русски, любезный!
Турок, знаешь, простак, им ворочает всяк:
Англичане, Французы, ну, словом,
Голова, что чалма, нет ни капли ума,
Нет смекалки в мозгу бестолковом.
Англичан и Француз замотали на ус
Уж давно, что Россиюшка наша,
Слава Богу, цветет, разотлично живет
И богата как полная чаша.
«Плохо будет, мол, нам: не по дням, по часам
Эта Русь вырастает, сильнеет;
Фабрик много у ней, пристаней, кораблей,
Словно красна молодка добреет.
Плохо нам торговать, надо Русь напугать!»
И за Турок все разом вступились, [120]
Дескать: «Русь, берегись, аль от нас откупись,
Мы, мол, все на тебя ополчились».
Нет стыда, чести нет, видит то целый свет,
Сочинили союз с басурманом,
и чтоб с Турком дружить, христиан стали бить:
Христиане – враги Христианам!
Вот и вся недолга! Ну, давай нам врага,
Эка важность! видали мы виды!
Хоть не то Англичан, аль Француз, басурман,
Хоть сам черт – не дадимся в обиду.
Наш русак удалец, да и Царь молодец
Бровь нахмурит – так всю эту челядь
Разнесут по кускам, по оврагам, степям,
Трупы длинной дорогой постелят…
Что ж им надо? Рожна? Ведь Россия сильна
и штыком и народом и Верой;
Неча им храбровать. Русь нельзя испугать,
Стало быть, никакою манерой. [121]
А придут – не беда! просим к нам, господа!
Не впервые к нам жалуют гости,
Ведь двенадцатый Год очень помнит народ,
Есть досель на полях ваши кости.
Царь наш добр, все терпел, крови лить не хотел,
Думал миром покончить; а то бы
Уж в Туречине мы задали б кутерьмы
И поставили б гробы на гробы.
Уж давно б Русский флаг на Стамбульских стенах
Развевался б над морем, ребята,
На старинных церквях были б главы в крестах,
Полумесяц пропал бы рогатый…»
И матрос замолчал. Все, кто только слыхал
Эту речь боевую, живую,
Устоять не могли, так бы вот и пошли
За Царя, за Россию родную. [122]
[123]
|