: Материалы  : Библиотека : Суворов : Кавалергарды :

Адъютант!

: Военнопленные 1812-15 : Сыск : Курьер : Форум

Записки генерала Отрощенко

1800-1830

 

Глава I.


Библиотека Адъютанта

 

Детство – В уездном суде в Козельце – Хозяйка квартиры и ее дочь – Встреча с земляком – Приезд отца – Олимпиада – Первые чувства – Некрасивый поступок – Разрыв – На военную службу.

 

[3] Среди роскошной малороссийской природы я увидел Божий свет под скромным кровом родителей моих, и в тумане простоты рос под строгим надзором отца моего, отставного поручика, служившего прежде в казачьих малороссийских полках. Он знал хорошо грамоту и по тогдашнему времени был краснописец; почерк руки его был чистый и четкий, литеры наклонны были к правой руке; знал также польский язык, изучив его находясь на форпостах в Подолии; в последствии был правителем канцелярии при двух киевских генерал-губернаторах, Ширкове и Беклешове. Ни отец, ни мать не имели достаточного состояния, чтобы дать мне воспитание, приличное дворянскому достоинству, а материнская любовь не решилась и на то чтобы отдать меня в кадетский корпус, когда Великая Екатерина приглашала родителей отдавать сыновей своих матернему ее попечению. «Как можно, говорила она, отдать дитя на чужую сторону, кто там о нем позаботится, когда он заболеет». Отец хотя имел твердый характер, но видно и он побежден был этими же чувствами.
В то время мало еще было таких людей, которые понимали что познание наук молодому человеку необходимо; для них достаточно казалось и того если он умеет читать и писать; чтение церковных книг было изучаемо рачительно; чтение в церкви Апостола составляло уже половину учености, а сочинить просьбу в суд крайний предел образования. Итак, остался я дома, слушал сказки, чудные действия малороссийских ведьм, русалок и проч. и проч.
Учителем моим был сам отец и занимался неутомимо первенцем своим; не щадил ни трудов, ни прекрасных березок, осенявших фронт нашего домика. Признательно сказать я был очень туп к наукам, хотя заучали меня в день пророка Наума, со всеми положенными обрядами, но все что-то плохо шло на ум. Я любил резвость, однако же время все преодолевает, и я наконец добрался до таблицы, стал писать мелом, а потом на бумаге чернилами, но и тут дело шло медленно; я любил более чертить человеческие фигуры и животных, нежели писать литеры; мне строго запрещено было тратить время на рисунки и часто я получал за это наказание. В арифметике я далее умножения и сложения не знал ничего. Об иностранных языках я не имел никакого понятия, кроме польской азбуки, которую преподал мне отец.
На четырнадцатом году, я познакомился с одним студентом киевской академии; он первый дал мне понятие о том что есть люди на земле которые говорят и пишут не так как мы; это мне показалось сначала странным, а потом любознательность увлекла меня и я начал обучаться у моего знакомца латинскому языку; но и тут я не мог открыто брать уроки; отец мой не любил причта духовного, и опасался чтобы к учебным урокам не привились и дурные наклонности от учителя. Итак, мне оставалось брать уроки тайно. Это было время развития моих понятий, я имел неутомимую жажду к наукам и память твердую, но на это не обращено было внимания; к рисованию я имел непреодолимое влечение. Но тайный учитель мой сам имел слабые познания и не мог дать мне основных правил, и притом он мог преподавать уроки только летом в вакантное время. Нельзя было ожидать от такого короткого времени успехов.
До этого времени я не имел ничего более для чтения кроме церковных книг. Жития святых отцов, Апостол, пророчества и Евангелие были те книги, из которых я черпал понятия о духовной жизни. Других книг не было у [4] нас в доме и я не имел никаких сведений ни об истории, ни о географии. Но вот явился в наше местечко новый сосед, человек образованный; он свел знакомство с отцом моим и потом сдружились. Человек этот имел у себя небольшую библиотеку. Он полюбил меня, и дал для прочтения историческое описание о разорении Иерусалима и о взятии турками Константинополя. От него же я получил книгу и прочитал похождение Мирамонда. Книга эта зашевелила во мне какое-то непонятное чувство; но описание побоища Мамая Дмитрием Донским возродило желание быть воином и сражаться с неверными: рассказы о подвигах Суворова увлекали меня.
Так прожил я до шестнадцати лет в доме отца моего, отца строгого.
Наконец решено было приступить к окончательному моему образованию, решено определить меня в уездный суд для познания законов, решено и приступлено к исполнению.
В назначенный к отъезду день мысль, что я разлучаюсь с родительским домом, навеяла грусть на меня, несмотря на то, что город уездный был всего в сорока верстах. И немудрено; ведь я из дому, как молодая птичка из гнезда, никуда не отлучался: но грусти этой противостояло любопытство обещавшее разрешить многие не разрешенные собственные мои вопросы. Итак, призвав в помощь Бога и получив благословение и доброжелательство родителей и родных, выехал в путь.
Мороз был сильный и день светлый; снег искрился на полях и иней на деревьях; лошадки мчали по скрипучему пути. С закатом солнца мы прибыли в город и остановились на квартире прежде договоренной. Отец мой вручил меня на попечение хозяйке старушке, вдове священника; в этом доме не было никого более кроме старушки и единственной ее дочери, созрелой уже девицы.
Лицо старушки удрапировано морщинами, а лицо дочери ужасно исцарапала оспа. Двора при доме не было, и следовательно вороты не нужны были; калитка была единственным входом в садик, по середине коего стоял жилой домик, наклонившейся уже на бок, и крыша защищала только от солнечных лучей; дождик орошал живущих в этом приюте как в шалаше прикрытом хворостом; одним словом, это был вдовий дом.
Отец, оставив тут меня, сам уехал ночевать на другую квартиру. От грусти я лег спать без ужина. Заботы и ласки почтенной старушки несколько успокоили меня.
На другой день приведен был я отцом в суд и поручен покровительству протоколиста Лагоды, человека отличных качеств, и веселого характера, который приказал мне сесть за стол и дал переписывать бумагу. Все бывшие тут товарищи мои писцы, копиисты, подканцеляристы, канцеляристы и губернские регистраторы посматривали с любопытством на меня и перешептывались между собою. Я до того оробел что едва мог перо держать в руке. К счастью один дворянин из нашего местечка, поступивший сюда прежде меня, подошел ко мне и несколько ободрил; к обеду мы уже пошли вместе с ним на квартиру. После обеда отец уехал обратно в дом, а я отправился в суд и принялся за работу. Товарищи мои подходили ко мне и подшучивали: я молчал и писал; на ночь возвратился на квартиру. Хозяйка старушка ласкала меня, но я скучен был. Грусть всею тяжестью налегла на грудь мою, и я без ужина лег спать. Я лег только и укрывшись плакал; наконец сон одолел и благотворным действием укрепил меня. Я проснулся рано. Старушка зажгла ночник и я стал [5] на молитву, читал Псалтырь; старушке понравилось это и она стала молиться вместе со мной. На рассвете она ушла на рынок для покупки съестных припасов, а дочь ее Елена приготовила для меня завтрак, предложила мне его очень приветливо; я позавтракал и ушел в суд. В этом хотя ничтожном городке все предметы занимали меня, и особенно величественной архитектуры церковь Успения Пресвятой Богородицы, построенная графиней Разумовской, бывшей простой казачкой и через сына своего возвеличенная в это звание. Родилась она в селе лежащем от города Козельца в десяти верстах, но погребена в городской церкви, в нижнем этаже, в приделе по левой стороне алтаря; иконостас украшен великолепно искусною резьбой и позолотой; храм этот мог быть украшением и губернскому городу. Памятник этот достоин был того чтобы потомство Разумовских поддерживало его в первобытной красоте; но на это не обращалось внимания, а город не в состояния был помочь. Таким образом наружная прекрасная лепная работа поотвалилась и внутри все пришло в ветхость.
Я стал заниматься в суде прилежно и исподволь знакомиться с товарищами. Но здесь знакомство бывает тогда только прочно, когда новый человек будет испытан во всех его достоинствах, и по нравственности, и по физическим силам. Особенно это правило или привычка соблюдается между молодыми людьми. Итак я должен был подвергнуться испытанию сил моих; начали придираться ко мне а я должен был преодолевать силу силой. Слабейших заставил уважать себя, а к сильнейшим искусно приноровлялся, и так неприметно приобрел нравственно власть над всеми; начальство любило меня за прилежание к делу, а товарищи за предусмотрительные распоряжения при кулачных боях, и в других играх и даже шалостях.
Старушка хозяйка очень полюбила меня за мою скромность; дочь ее Елена также полюбила, но только не за скромность, а так любила, как брата, а может быть и более: я же истинно любил ее как сестру, несмотря на прошитую оспу, которая крепко, безрадостно поцарапала ей лицо, и конечно я смотрел на нее не без сожаления: она такая была добрая, рассказывала мне о первенствующих красавицах девицах, и обещала при случае показать их мне; я одобрил ее усердие, хотя красоты я и не умел еще ценить. Случай скоро представился: одна из благородных девиц в праздничный день проходила мимо нашего домика в церковь, и Елена с восторгом показала мне ее. Правда, румянец яркий играл на ее лице, бровь черная, нос правильный, рост средний, волосы темно-русые, огромная коса спускалась ниже пояса: она прошла гордо, вслед за нею от косы вилась розовая лента. Елена с торжествующею миной спросила у меня: какова панночка? Хороша, сказал я ей хладнокровно. Это удивило ее, и она не напоминала более о красавице, но как видно решилась еще испытать искушение моей невнимательности; спустя после того несколько недель начала мне говорить что она имеет одну из приятельниц, которая почитается первою красавицей в городе и что при удобном случай покажет мне ее; я равнодушно одобрил ее намерение и забыл о нем.
Я прилежно занимался своим делом и доволен был сам собою, но иногда являлась ко мне скука безотчетная, причина же этой грусти была неизвестна мне; недоставало мне друга которому я мог бы поверить мое горе.
Однажды вышедши из суда заметил я молодого человека, сидящего на боковых ступенях парадной лестницы. Он был в глубокой задумчивости; на изнуренном лице его ясно выражалась печаль. Вид этого страдальца расположил [6] меня к состраданию. Я подошел к нему и остановился, но он меня не замечал, потом заметив хотел было уйти, но я остановил его и спросил: откуда вы? Он посмотрев на меня сказал: из Кобижча, как называется Коробовское. Тогда я припомнил о нем; он был круглый сирота. «И я также из Кобижча», сказал я ему. - «Я знал вас», отвечал он, и таким образом мы познакомились. «Что так скучен?» спросил я. - «Нечему радоваться», отвечал он. Я просил его придти ко мне на квартиру чтобы ближе познакомиться с ним; он дал мне обещание и исполнил его.
Он пришел ко мне в воскресный день после обеда и застал меня над киевским Патериком. Мне казалось что чтение этой книги приятно занимало его; он сказал что любит также чтение священных книг и признает что в мире сем нет ничего постоянного и что все суета сует в сравнении с будущим. Он завидует пустынножителям подвизавшимся в Палестине, желал подражать им на том месте. Но монашеская жизнь не нравилась ему, потому что черная ряса не защищала человека от страстей в общежительстве. Я был проникнут теми же чувствами. Итак мы сдружились и окрылились мысленно чтобы порхнуть в Палестину; недоставало нам только путеводителя, а сами о той стране имели понятие только из священных книг.
Я весьма часто виделся с ним, и разговор наш был всегда о Святых Местах. Не знаю чем бы кончилось наше намерение ежели бы не был он потребован в Черниговское губернское правление; с того времени я потерял его из виду и не знаю что с ним сделалось.
Иногда добрая Елена, по искреннему своему расположению чесала мне косу и сравнивала свои волосы с моими. У нее волосы лучше моих были, светло-русые и кудрявые, а мои какого-то грязного цвета и лежали просто космами. Когда же дарила меня искренним поцелуем, то я отвечал ей поклоном и стирал тщательно жгучее это тавро.
Я не находил в себе никаких достоинств относительно моей фигуры, и старался не смотреть в зеркало: потому что, став перед ним, видел одну и ту же длинную фигуру, обтянутую бесцветной кожей. Это была основа, на, которой время и натура должны были развить надлежащие формы; это был нежный отросток, возникший под сенью строгой родительской власти, тесно огражденный десятью заповедями и не испытавший еще раздольной свободы.
На другой год после моего определения, зимой приехал отец мой в город и остановился на другой квартире: он пришел поутру рано ко мне. В это время старушка ушла на рынок для покупки провизии. Я и Елена остались дома; она приготовляла для меня завтрак, а я не знаю чем занимался. Вдруг постучали в дверь, которая была заложена крючком, оттого что мороз тянул ее на двор. Елена сняла крючок и, к удивлению моему, я увидел вошедшего отца. Он, поздоровавшись со мною, спросил о хозяйке-старушке и узнал что ее нет дома, посидел немножко с нами, посмотрев сюда-туда, потом, взяв меня, отправился в суд; я занялся делами, а он, немного побыв в суде, пошел по своим делам.
В сумерках пришел он опять ко мне и пригласил прогуляться с ним в Лихолетки. Я обрадовался что увижусь с дядюшкой который меня очень любил, оделся поспешно и пошел.
Ночь была звездная, но не лунная, и морозная, крепкий снег скрипел под ногами нашими. Когда же вышли за город в чистое поле, то отец спросил меня, для чего была дверь заперта на крючок когда он прибыл; ответ был [7] не затруднительный, я тотчас же прямо ему сказал: для того что дверь мороз отводил. «И только?» сказал он мне. «Да», я отвечал. «Ну, слушай меня», сказал он, «впредь этого не делай, а не то ты будешь достоин гнева моего и наказания». Продолжая путь, я слушал разные его отеческие наставления, но все-таки не понимал какой же тут грех держать двери на крючке когда мороз коробит их.
Между тем заботливая дочь хозяйки не переставала расхваливать мне свою приятельницу и превозносить ее красоту; но видя что слова ее мало делают на сердце мое впечатления, решилась принять свои меры, хотя не совсем приятные для ее самолюбия, то есть отдать подруги своей то что и ей самой как видно нравилось, сознаваясь таким образом что не надеется сама собою победить меня. А быть может имела намерение наказать меня за невнимательность к ней. О, девицы умеют привести свои затеи к желанной цели! Ибо в последствии я понял что ей хотелось познакомить меня с собственною любовью.
Однажды в праздничный день, возвращаясь с прогулки, шел я на квартиру, погрузившись мысленно в какие-то безотчетные идеи, никого не видал и ничего не замечал. Вдруг раздался в близком расстоянии позади звавший меня знакомый голос доброй Елены. Я оглянулся и увидел ее шедшую за мной вслед с незнакомой мне прекрасной молоденькой девицей, и остановившись дал им дорогу. Поравнявшись со мной, Елена сказала: «Вот это друг мой Олимпиада Семеновна, о котором я вам сказывала». Я вежливо поклонился и пропустив их мимо себя пошел на квартиру, а они поворотили в сторону, неизвестно мне куда; однако же несмотря на то что я, можно сказать, мельком только взглянул на девицу, черты лица ее живо впечатлились в сердце моем. Она беспрестанно представлялась в мысли моей, и я сам не понимал отчего мне было приятно думать с ней. Потом при занятии моем в суде бумажными делами через несколько дней забыл про нее и по-прежнему стал спокоен, доволен сам собою, доброю старушкой хозяйкой и дочерью ее.
В один из праздничных дней после обеда сидел я за столом и читал житие святых. Вдруг входит Елена с Олимпиадой Семеновной. Я взглянул на нее и тотчас опустил глаза на книгу, потом привстав поклонился и опять сел, и чувствуя себя в тревожном состоянии не знал что мне делать, уйти или остаться. Меня уже не занимало чтение. Но сражаясь таким образом с нерешимостью, остался на своем месте. Олимпиада Семеновна поприветствовавшись с Еленой и старушкой, которая сидела на печке, смело, весело спросила о ее здоровье, а та спросила также о здоровье ее матери. Потом Олимпиада Семеновна, подошеди ко мне, положила свою прекрасную ручку на то место куда глаза мои были устремлены и приятным своим голоском спросила: «Что вы читаете?» Я смутился, будучи поражен каким-то непонятным для меня огнем, и робко отвечал что читаю житие святых. «Я люблю также читать священные книги; я вам могу достать житие Св. Великомученицы Варвары». Но ручки своей с книги не снимала и я мог смотреть на нее без зазрения совести как будто по необходимости, но в лицо ей взглянуть не смел. Я смотрел на нее и все желал смотреть, и в самом деле подобной ручки до того времени не случалось мне видеть; неясна, бела, полна и казалось прозрачна. На указательном пальчике два золотые перстня. В одном блестел какой-то светлый камень, а в Другом розовый. Но это меня не интересовало, я любовался ручкой и не смел прикоснуться к ней. [8]
Поговорив несколько со мной, она занялась с Еленой какими-то тайными разговорами, но села, как видно, с намерением, в противоположном углу, так чтобы меня видеть и себя не закрывать.
Я остался как прикованный к своему месту, переворачивал листы бессмысленно, с крайнею осторожностью посматривал на красавицу; она, казалось, не замечала этого, однако же иногда встречался ее взор с моим и я со стыдом торопливо убирал глаза мои в свое место.
Просидев таким образом несколько времени Олимпиада простилась с Еленой и ушла весела и казалась как будто торжествующею. А я остался в каком-то непонятном положении как будто оглушен. Да и могло ли быть иначе когда она унесла с собою все мои мысли.
После сего не проходило уже ни одного праздничного дня чтобы она не навещала нас и я наконец приучился без робости смотреть на нее прямо, потому что глаза мои беспрестанно обращались на нее. И в самом деле это прекрасное милое личико ярко блестело перед лицом Елены, исцарапанным, взборожденным безжалостною оспой.
Время уносило день за днем и я почти не заметил как промелькнула масляница и вот уже настал Великий Пост.
В субботу на первой неделе, пришедши на квартиру к обеду, не застал Елены дома: но старушка вынула из печки горячие на тарелочке блины, сказала весело: «вот, паничу, прислала вам Олимпиада Семеновна блинков». Говоря это поставила на стол тарелочку с блинами, прибавила: извольте кушать, но я остался в нерешимости, не прикасался к блинам. Во мне родилась мысль: не с худым ли намерением они присланы, не с тем ли чтобы меня очаровать. Но старушка поняла мое сомнение и с усмешкой сказала: «кушайте не бойтесь, вот я первая съем один за ваше здоровье». Мне стало стыдно что она отгадала мысль мою и тотчас стал есть блины, несмотря на то что в тайне я тревожился, и не без причины: мне сказывали что родной мой дядя Грицко был очарован девицей и умер. А притом не даром же и песня есть: «Не ходи Грицю на вечерницу...». А мне умирать еще не хотелось. После сего посещения Олимпиады Семеновны становились чаще и чаще. Она уже почти исключительно занималась мною. Елена и старушка были уже ей совсем сторонние предметы - так для предлога. Они хорошо это понимали и не вмешивались в дела наши.
В одно время после обеда, когда я сидел с нею над раскрытым Патериком, Елена вышла из комнаты по какой-то надобности, а старушка храпела себе на теплой печке покойным сном. Олимпиада вдруг подарила меня, как вы думаете чем? поцелуем. Новое неизвестное еще мне приятное ощущение потрясло весь мой организм, сердце вздрогнуло и откликнулось на сей сигнал. Я тотчас в благодарность отплатил ей не сухим поклоном как Елене, а тою же монетой с удвоенными процентами за несомненную ее ко мне доверенность. Дверь в сенях скрипнула и мы приняли прежнюю позицию. Да иначе и быть не могло, потому что Елена тут свидетель неуместный. Когда же присутствие Елены отвеяло от меня сладкую волшебную атмосферу, то я сделал сам себе вопрос: отчего поцелуй этот так сладок и приятен? А Еленин был так безвкусен, жесток и холоден. Я долго размышлял о сем предмете, и решил что это происходит от того что Олимпиада собой лучше Елены, а может быть и в блины что-нибудь подсыпала.
Я мог быть с Олимпиадой при хозяйке и Елене без зазрения и без предосуждения. Но поцелуи были тайные для сторонних, когда я провожал ее один [9] до садовой калитки. Она хотела непременно показать меня своей матери, но я на это не решался. Видя мою нерешимость, нашла средство поставить меня в необходимость исполнить ее волю: она принесла мне Житие Святой Великомученицы Варвары, и просила дать ей Патерик для прочтения. Я не подозревая ее умыслов дал и потом через несколько времени просил чтобы она принесла его обратно, но она отвечала что еще не докончила. Наконец настала решительная минута. Перед праздником прислали за мною лошадей; я стал уже настоятельно требовать от нее Патерик, но она отвечала: «приди и возьми», а мне без Патерика опасно было предстать перед отцом. Итак, по общему совету доброй старушки и Елены, пошел я в дом Олимпиады.
Дом этот не так был далек как я воображал. Я вошел на чистый опрятный двор, окруженный с двух сторон разными строениями, а с третьей забором сада. Наружный вид показывал во всем порядок доброй хозяйки. Олимпиада ввела меня в среднее отделение дома, и с торжествующим видом представила своей матери, почтенной старушке, но еще бодрой в силах. Та приняла меня весьма ласково и посадила возле себя. Олимпиада была в восхищении; показывала мне свое рукоделье и целый короб писанок и предлагала чтобы я выбрал себе самые лучшие. Я взял скромно две и тем доволен был. Но Олимпиада выбрала самых лучших по ее мнению пятнадцать писанок и сама назначила кому какие подарить из сестер моих и братьев, уложила осторожно в кузовок, навязала целый узел яблок на дорогу, возвратила книгу и сама проводила меня до квартиры.
У дверей калитки моей квартиры я простился с нею. Признавшись во взаимной любви, мы запечатлели акт сей для верности пламенным поцелуем.
На другой день я отправился в родительский дом с Карпом, будучи счастлив, с самодовольствием и уверенностью. Да и как было не радоваться! Книгу я получил обратно, я люблю и меня любят.
Приехав домой, я показал писанки брату и сестрам и матушке, все они хвалили за хороший рисунок и колер. Но отец подошедши спросил с видом подозрительным, откуда я взял их. Я немножко замявшись потом сказал что дочь хозяйки дала мне. Потом вспомнил о десяти заповедях, но уже было поздно. К счастью набежали мне на мысль слова апостола, что и ложь во спасение извинительна. Во время праздника ложилась скука на меня. Я видел образ милой Олимпиады и вздыхал что в разлуке с нею. Но для вздохов нужно было укрываться куда-нибудь и там навздыхавшись возвращаться с веселым лицом. Я хранил свою тайну истинно за душою; открытие ее привело бы меня под отметки камышевой трости.
Кончился срок отпуска моего и я опять отправился с Карпом в город Козелец. Но мне казалось что лошадки наши идут лениво и Карп все спал, не погонял их. А остановка для роздыха так была долга и так скучна что я беспрестанно будил Карпа и все твердил ему: пора ехать, а тот мне отвечал что еще рано, еще кони не наелись, еще успеем доехать до Лихолеток. «Нет, нет, Карп, сказал я ему, - не надо ехать на Лихолетки, это будет круг, а мне надобно непременно сегодня явиться в город». Итак заложил он лошадей и прибыли уже в город поздно. Старушка и Елена обрадовались моему приезду. Я им привез писанок и яблок, а Елена сообщила мне что Олимпиада Семеновна бывала каждый день у них, и от скуки без меня даже похудела. Эта весть, приятная сердцу моему, обрадовала меня. Я горел нетерпением видеться с нею и даже не верил тому что завтра увижусь. [10]
Я лег спать, но нетерпение и ожидание тревожили мой дух. Я хотел понять какая сила непостижимая привязала меня к ней; напрасно я терялся в мыслях и не мог себе дать верного отчета. Долго мечтал я в бессоннице. Наконец зефир навеял своими легкими крыльями сквозь разбитое окошко благотворную утреннюю прохладу и я потонул в забвении.
Но в скором времени зазвучал серебряный голосок Елены: «Вставайте Панину, оце як долго заспались! Олимпиада Семеновна давно уже присылала сюда девушку узнать о вашем приезде». Я проснулся увидел что действительно заспался, поскорее умылся, помолился, написал письмо к родителям, отправил Карпа домой, позавтракал и хотел идти уже прямо в суд, но на пороге присланная от Олимпиады девушка подала мне записочку, в силу которой я должен пройти мимо ее сада. Я воротился, взял купленные мною на Кобыжской ярмарке три аршина пунцовой ленты и отправился по назначенному пути.
У садовой калитки меня ожидала Олимпиада; мы бросились друг к другу с приветственными поцелуями. Разговорам здесь не было места. Только успели сказать как мы счастливы что видим опять друг друга. Я повязал ей ленту через плечо и простившись до вечернего свиданья пошел в суд, а она с радостным восторгом побежала домой.
Вечером, возвратившись из суда на квартиру, я застал Елену вместе с Олимпиадой. Она была в том же утреннем платье с моею лентой через плечо. Как она была хороша и живой румянец на щеках ее спорил с белизной; черные брови, светло-русые волосы, розовый маленький ротик постоянно улыбался, а карие глаза сияли радостью. Мы не говорили, но глазами читали ощущения сердечные.
Мне предлагали ужинать, но я отказался, вышел с Олимпиадой на двор, сели и предлагали друг другу разные вопросы о минувшей разлуке, как скучали Друг за другом и с каким нетерпением ожидали свидания.
Наконец когда весенняя ночь спустила над землею прозрачный свой покров, испещренный звездами, окаймленный светлою зарей, мы встали, прощались несколько раз, но все не расставались; так подошли к калитке в забвении и тут опять сели на утлую скамейку под роскошным кустом. Здесь уже не было свидетелей кроме может быть Елены наблюдавшей исподтишка за нами.
Позади нас в углу сада на вышине соловей воспевал весну близ своей подруги. Он пел тихо, нежно, совсем затихал. Как будто в утомлении вздыхал. Потом вдруг дробился, щелкал, свистал, разливался и в трелях рассыпался, и опять как будто исчезал, терялся, потом в восторге оживал к новой жизни. Хрущи жужжали над нами. Вдалеке слышен был ропот шумящей воды, рвущейся из-за преград препятствующих ей, и клики водяных птиц. В эти минуты торжества воскресающей природы мы, поверяя друг друга сердечные чувства, были в счастливом забвении, и...
Но любезные читатели, строгие мои судьи, не будьте скоры к осуждению меня, не думайте что я поставил знак союза с точками чтобы закрыть борение совести со стыдом. О нет! Чистая любовь не есть преступление и я без стыда могу все рассказать перед вами.
Я слышал бьющееся сердце - оно билось для меня. Я был в восторге, и не искал другого счастья, других наслаждений. Долго ли можно сопротивляться в подобном случае пламени пожирающему рассудок; но невидимый и [11] неусыпный мой страх, страх Божий везде был со мной. Этот ментор лучший всех наставников и учителей воспрещал мне употреблять во зло доверенность преданной мне девицы- Я полный был властелин над нею, участь ее зависала от моей воли, но я боялся шагнуть за черту положенную совестью и довольствовался счастьем безукоризненным.
На рассвете мы расстались запечатлев поцелуями вечную любовь.
В эту счастливую эпоху всегдашний мой спутник и собеседник верный Патерик лежал уже бестревожно на полке под толстым слоем пыли. Мне недоставало времени беседовать с ним. Бродить мысленно в мрачных подземельях, и влачить обетные оковы, или заключаться в каменные стены и в этой тесноте томить себя голодом, вздыхать и плавать, и всегда быть довольным одним и тем же. Мне не нравилась уже такая бесцветная жизнь.
Отец мой приехав в город облек меня доверенностью для хождения за него по делу и вместе с тем приказал мне перейти на другую квартиру. Обстоятельство это не по мне было, но я должен был исполнить родительскую волю.
На этой квартире были три постояльца совершенных лет, и давно уже служившие в уездном суде. Хозяин веселый, добрый, человек. Хозяйка еще лучше хозяина, молода и хороша. Детей не было у них. Прежняя моя хозяйка старушка искренно пожалела обо мне, а Елена даже скучна стала. Что касается Олимпиады, я заметил что она была даже довольна этим. И положено было между нами в тайне иметь свидания в собственном ее саду. Так протекло время до осени: ничто не возмущало нашего счастья, только Елена все грустна была и я заметил что дружба ее с Олимпиадой ослабевала.

Однажды утром проходя в суд мимо прежней моей квартиры, я увидел Елену стоящую на улице возле своей калитки заплаканную. Слезы еще катились по ее щекам, в руках держала она сверток бумаги; когда я подошел к ней, то она громко сказала мне: вот что наделала ваша Олимпиада, и указала на калитку замаранную дегтем. Подала мне сверток, я развернул его и увидел что это был пасквиль злобный на эту бедную девушку, удивился, отдал ей сверток и сказал что Олимпиада не может быть способна на это. «Нет, она, она негодная девчонка сделала это. Матушка уже пошла к городничему с жалобой, просить за бесчестие чтобы ее взяли в тюрьму». Я оставил Елену и пошел в суд, будучи уверен что моя Олимпиада этого не сделает. Не может быть, думал я, чтобы под такою прелестною наружностью могла таиться адская злоба, нет, нет не может быть, говорил я сам с собою. Но сердце мое предчувствовало что-то недоброе.
Возвращаясь из суда к обеду я с тревожным духом подошел к садовой калитке Олимпиады и увидел ее стоящую в саду в великом смущении. Я спросил у нее что это значит, но она молчала. «Неужели ты Елену обидела так жестоко?» - «Я, отвечала она, она достойна того: не смей порочить она моей любви с тобою. Я продиктовала одному из постояльцев записочку; он, переменив свой почерк, написал их четыре и я ночью приказала калитку Елены замарать дегтем, постояльца же попросила чтобы он прилепил записки в разных местах города». - «Что ты сделала; я слышал в суде что городничий будет производить следствие, будет сличать все канцелярские почерки и приводить к присяге. Мать Елены пошла просить чтобы тебя взяли в тюрьму». Она изменилась в лице, от страха и сказала: «теперь надобно быть очень осторожным пока пройдет опасность». Она заплакала и я тоже и так расстались. [12]
Не знаю кто разгласил об обоюдной любви нашей, но она уже была известна не только товарищам моим, но даже хозяину и хозяйки. Я был грустен; она заметила это и стараясь облегчить печаль мою, осыпала без пощады упреками Олимпиаду, даже говорила что она не стоит моей любви, что она дурно себя ведет и пр., и пр., и пр.
Я слушал и ничему не верил, однако же из предосторожности реже стал видеться с ней, и то не входя уже в сад, а так через ограду на самое короткое время.
Сознаюсь что страх тяготил и меня. Я был невинен, но если слухи дойдут до отца, тогда разделка будет плоха.
Добрая хозяйка моя принимала во мне искреннее участие. «Плюньте, говорила, паничу, на эту сержантовну: она не стоит вас; у меня есть племянница в Бабариках, майорская дочь, прехорошенькая и такая добрая що куда вам». Я однако же все любил Олимпиаду, но злобное ее сердце и черная месть помрачили ее прелесть и она теряла достоинства в душе моей. Я стал навещать ее реже, реже, и месяца через полтора уехал в дом разорять грусть свою, и старался забыть ее.
Возвратившись опять в город, я нашел товарищей моих расположенных ко мне как и прежде. Они желали избавить меня навсегда от мрачной скуки, стали приучать пить водку, но как я никогда не употреблял ее и она противна мне была, то они поступали осторожно и не вдруг, а разделили науку на уроки. Сначала обмокнув хлеб давали мне есть, потом смешав с водой полрюмочки, потом рюмочку и так постепенно приучали меня. Я был прилежен к науке и скоро оказал блестящие успехи: уже мог и стаканами пить водку. Удивлялся сам быстрому развитию моих способностей по этому предмету. Но силы изменяли мне: я всегда страдал головною болью жестоко после перепоя. Так провел я осень.
В обществе товарищей я старался быть спокойным; пил с ними с размаху стаканами водку и отпускал шутки на счет влюбленных. Но внутренне страдал и духом, и сердцем. Пьяный чад заглушал только на время мои мучения, а обещания и увещания доброй моей хозяйки не исцеляли ран моих. Борьба любви с рассудком сильно потрясла мое существо. В сердце моем, наполненном прежде пламенем счастливой, чистой любви, теперь осталась ужасная пустота, в которой гнездится холодная, мрачная скука. Я чувствовал что не доставало мне частицы самого меня, частицы согревающей благотворным огнем.
В продолжении зимы проходили войска через наш город, назначенные в поход за границу. Вид этих воинов, блестящее оружие их, музыка, возродили в душе моей желание быть воином. Я давно уже скучал сидеть со скрипучим пером среди товарищей предававшихся безрассудно и беспрепятственно порокам неприличным званию истинно благородного человека. Я ощущал в себе высшее назначение и только по необходимости должен был исполнять волю отца моего. Будучи под властью строгого отца я привык быть строг сам к себе и занимаясь прилежно своею обязанностью заслужил доверенность и особенное внимание как секретаря так и присутствующих. Они все знали меня лично и были внимательны.
К величайшему моему удовольствию император Павел I воззвал к молодым Малороссиянам предлагая им идти в военную службу кто пожелает. Когда только объявлен был при открытых дверях высочайший указ я встал с своего места и торжественно сказал: желаю идти в военную службу. Товарищи мои до того испугались что некоторые нырнули под стол.

 


Назад

Вперед!
В начало раздела




© 2003-2024 Адъютант! При использовании представленных здесь материалов ссылка на источник обязательна.

Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru