: Материалы  : Библиотека : Суворов : Кавалергарды :

Адъютант!

: Военнопленные 1812-15 : Сыск : Курьер : Форум

Записки графа Рожера Дама

1788-1789

 

Публикуется по изданию: Записки графа Рожера Дама // Старина и новизна, кн. 18. СПб, 1914.

 

V

Отъезд из лагеря и прибытие в Петербург. - Дружеский прием графов Сегюра и Кобенцля. - Лестный прием Екатерины II. - Русский двор: императрица, великий князь, главнейшие министры, Сегюр и Потемкин, фаворит Мамонов. - Автор отправляется к Потемкину в армию на Буг (17 мая 1789 г.)


[73] Императрица с нетерпением ожидала князя в Петербурге и требовала его приезда.
Он решился ехать. Приготовили трое саней для того, чтобы проехать в них те остальные 600 миль сверх тех, которые мы уже проехали после Очакова. Одни сани предназначались для князя, вторые для меня и третьи для хирурга-француза, следовавшего постоянно за князем. Вот и весь состав, который допускала скорость нашего пробега.

В Кременчуге вечером каждый сел в свои сани с лакеем, сидевшим на запятках, и с конвоем из большого числа казаков с факелами. Когда мы были закутаны в шубы, муфты, мешки для ног и покрыты фартуком, непроницаемым для снега, князь крикнул мне из своих саней: "Вы готовы? Я отдал приказ, чтобы вы не отставали от меня"; я ответил утвердительно, и мы помчались с быстротой коня, вырвавшегося на свободу. В первую минуту я испугался такой быстроты, возможности которой я раньше и не подозревал. Мы приехали на первую станцию, прежде чем я успел принять удобное положение, и выехали раньше, чем я успел изменить его.

По несчастной случайности, у одной из моих лошадей оборвались постромки. Пришлось остановиться. Пока их исправляли, князь опередил меня на несколько верст. От лежавшего большого количества снега плохо заметная дорога без факелов терялась во мраке, и мужик (или почтальон) потерял след, [74] сбился с дороги и погрузил меня среди равнины в снег высотою в несколько футов. Лошади выбились из сил, не будучи в состоянии вытянуть саней. Ямщик стал молиться Богу, мой лакей заплакал, а я впал в отчаяние от положения, от которого я не видел средств избавиться. В продолжение трех часов я подвергался мучительному беспокойству; от своего проводника я не ожидал никакой помощи; путешественников нет в этой стране в такое время года, да еще в такой час; что предстояло мне, как не умереть от холода и нетерпения. Наконец я решился покориться участи и ждать утра, как вдруг я заметил вдали, ближе к горизонту, светящуюся точку, принятую мною первоначально за падающую звезду. Чрез минуту наблюдения я был убежден, что она земного происхождения, а еще через несколько минут и прикинул расстояние до нее и направление. Я велел своему мужику взять лошадь, отправиться прямо на огонь и привести кого-нибудь. Когда он уехал, я почувствовал себя еще более одиноким и еще больше встревожился своим положением, но всякая беда кончается - через час он привел крестьянина, с виду дикаря, который, однако, помог поднять сани и шагом довел нас до своего дома. Я застал там целую семью, спавшую на печке в маленькой комнатке в 6 футов в квадрате; но я был счастлив - черный хлеб и солома удовлетворили всем моим нуждам, а утром крестьянин отвел нас на настоящую дорогу, с которой я больше уже не съезжал.

На станции я застал признаки беспокойствия князя и распоряжения, оставленные им, чтобы подобного случая не могло повториться, и я без всяких злоключений прибыл на следующий день в Могилев, главный город Белоруссии, где князь находился уже 24 часа. У первого же городского дома я встретил одного из его адъютантов, получившего приказание ждать меня там и отвести туда, где я должен был остановиться.

Я нисколько не сомневался, что немедленно пойду в постель, которая после этого утомления была мне необходимее всего. Вместо того я попал в большой дом, где было так шумно, что я потерял всякую надежду на отдых. Меня ввели в залу, где весь [75] город и весь гарнизон собрались на бал, который провинция давала князю. Он пошел мне навстречу, не принимая никаких извинений по поводу туалета, в котором я представился, он познакомил меня со всеми дамами, не спросив меня, подвел мне одну из них, и я, покорившись участи, стал танцевать и уже не покидал бала до 6 час. утра.

В тот же день, в полдень, мы снова сели в сани. Перед отъездом князь сказал мне, что он нисколько не сомневается, что снова обгонит меня и прибудет в Петербург на 24 часа раньше меня; но в то же время уверил меня, что, за его ответственностью, мне больше не придется терпеть в дороге никаких лишений и что если он действительно опередит меня, то он потратит выигранное время на то, чтобы известить графа Сегюра о моем прибытии, и, наконец, обещал дать мне знать, где мне придется остановиться.

С третьей станции князь стал выигрывать в скорости и, таким образом, прибыл в Петербург за 30 час. до меня. Когда я доехал до Царского Села, летней резиденции императрицы, за одну станцию до Петербурга, я нашел там карету, присланную мне графом Сегюром и ожидавшую меня, а также моего камердинера, проживавшего уже целый месяц у графа Сегюра, предложившего мне поместиться у него. Я покинул сани и 17 февраля 1789 г. прибыл в дом французского посланника на Миллионной улице.

Граф Сегюр оказал мне такой прием, какой обещала мне его обязательность, и поддержку, которую я ожидал, зная его любезный характер. В его доме я встретил такую заботливость и такое старание доставить мне приятное, каких я мог ожидать только в родной семье. Это была еще новая милость моей счастливой звезды, что у меня в Петербурге являлась естественная поддержка в лице человека, имевшего наибольшую возможность добыть мне все преимущества, которые в то время давались французам. К ним прибавлялись преимущества, приобретенные мною во время кампании, которые обеспечивали мне во всех отношениях полное довольство моим пребыванием, а заботы о моем счастье князя Потемкина, графа Сегюра, принца Ангальта и других видных [76] личностей, дружбу которых я имел счастье приобрести, не оставляли места беспокойству о моей судьбе.

Едва я вышел из кареты, как граф Сегюр с графом Кобенцлем, послом императора,1 вошли ко мне в комнату. Граф Сегюр представил меня графу Кобенцлю; они мне с трудом дали столько времени, чтобы переодеться и быть в состоянии отправится с ними на ужин к графу Кобенцлю, который своею любезностью и приятным обращением умеет прогнать всякое смущение, естественное при новом знакомстве. Я только что окончил путь в 600 миль, не отдыхая, но я был слишком возбужден, чтобы о нем думать, и в одну минуту был готов. У посла собралось все лучшее общество, и я не скрою, что был очень доволен появиться в нем во французском мундире с Георгиевским крестом и золотой шпагой, знаками одобрения и милости Екатерины II. Ни по костюмам, ни по манерам, ни по языку, ни даже по произношению нельзя было бы предположить, что находишься не в парижском обществе. Обычаи, внешность представляли столько сходства, женщины в общем так изящны, мужчины так вежливы, хозяин дома так предупредителен, что я был поражен при виде вдали от родины всего того, что в моих глазах давало ей преимущества над всеми государствами Европы. Редкое покровительство, под которым я вступал в общество, охраняло мои первые шаги и привлекло ко мне общее расположение. Если бы подобные минуты часто повторялись в жизни, счастье выигрывало бы, но во вред характеру. Найдется мало людей, способных не испортиться от успехов, и, размыслив хорошенько, я не отвечаю за свой характер. Я с грустью заметил конец вечера, запечатленного в моей памяти благодарностью, а быть может, немного и самолюбием, и я сознаюсь откровенно, что, вернувшись домой, я невольным движением души возблагодарил небо за все счастливые минуты, дарованные мне за год.

На следующее утро я отправился к князю Потемкину. Я застал его в полном блеске прежних и новых доказательств чувств императрицы, а по отношению ко мне все тем же во всех [77] положениях. Он мне назначил час, когда вечером сам хотел свести меня к императрице. Я пришел к князю в русской форме, и он внутренним ходом провел меня в кабинет императрицы.

Всякий, кто приближался к ней, был, без сомнения, поражен, как и я, ее достоинством, благородством ее осанки и приятностью ее ласкового взгляда, она умела с первого начала одновременно внушать почтение и ободрять, внушать благоговение и отгонять смущение. Первые слова ее, обращенные ко мне, запечатлелись в моей памяти, вот они: "Я в восхищении, что вижу вас снова. Я говорю, что вижу вас снова, потому что вы настолько дали о себе знать, что мне кажется, что я не в первый раз вижу вас. В благородных душах достоинство не зависит от количества лет".

Она удостоила меня затем подробным разговором о кампании, осыпала меня самыми лестными похвалами и самым любезным образом выразила пожелание, чтобы я нашел в столице развлечения, способные вознаградить меня за время, проведенное в страданиях в степи. Никакая другая государыня не умела соединять такие воспламеняющие выражения с такими покоряющими силами. Я удалился от нее, оставив у ног ее свидетельства моей вечной преданности, тронутый тем привлекательным образом, каким она благоволила их принять. Князь Потемкин с живым участием и особенным вниманием старался привлечь ко мне участие и внимание императрицы и так же любезно познакомил меня с г. Мамоновым, бывшим в то время фаворитом,2 прося его относиться ко мне хорошо и обращаться со мной, как с его родственником.

На следующий день граф Сегюр, как посол Франции, представил меня двору во французской форме. Я никогда не сомневался в том, что неоцененному преимуществу моего независимого от России положения я обязан теми благами, которыми я пользовался в ней. Русские по характеру недоверчивы, завистливы [78] и мало откровенны; они наблюдают, опасаются и стараются уничтожить иностранцев, вступающих на службу в России: чувство естественное, которому несправедливо было бы удивляться и которое можно чистосердечно разрешить национальному самолюбию; но они могли относиться снисходительно и сердечно к французу, приехавшему в их страну лишь на время, не отступаясь от своей родины, и лишь затем, чтобы приобресть знания, пожалуй, и славу, но без желания соперничать с ними в плодах ее. Это слишком справедливое суждение высказал добрый, почтенный принц Ангальт, когда я два дня подряд пробыл в русском мундире; он потребовал, чтобы я на один день надел французский мундир, и эта забота его принесла мне замечательную пользу. Великий князь,3 любезностью которого я главным образом обязан его привязанности к принцу Ангальту, просил меня поступить наконец на службу. "Часто ли я еще буду видеть белый мундир?" - сказал он мне однажды.

Я представил ему причины, препятствовавшие такой перемене карьеры, стараясь высказать при этом обычное сожаление, которого требовала его любезность. "Это не главные ваши причины, - ответил он. - Я знаю их и не могу порицать их". Мое сердце, мои обязанности, мои связи во Франции в одинаковой степени побуждали меня не покидать своей родины навсегда; но независимо от этих первенствующих причин, по здравом размышлении, я должен был прийти к заключению, что я тотчас же положу конец заботам о себе и благам, которыми я пользовался, если я сочту обязанностью те услуги, которые мог делать по своей охоте и под видом одного усердия и любви к своему ремеслу.

Двор императрицы, с внешней стороны, соединял в себе все самое великолепное, самое внушительное, хороший вкус и любезность французского двора. Азиатская роскошь также придавала красу церемониям; я называю так костюмы посланников всех народов, подданных короне, которые в приемные дни двора появлялись в некоторых залах дворца. Екатерина II, умевшая управлять своими взглядами, распределять с тактом, мерой [79] и достоинством знаки своего благоволения и свои слова между всеми окружающими, давала представление о величии, гении и очаровании, которыми она была одарена. Ее манеры, приветливость ее нрава и ее веселость влияли на общество, и жизнь в Петербурге была одной из приятнейших в Европе. После занятий делами она любила развлекаться. Вельможи, ободряемые ее примером, устраивали празднества, в которых она благоволила иногда участвовать. У нее были фавориты, жены были снисходительны. Так на всем отражался ее характер, ее качества, ее вкусы. Эта женщина, превосходившая всех, оставалась такою даже в сладострастии, так как ее фавориты никогда не забирали власти, которая бы могла ослабить восходящего за ним. Всегда одинаковым образом действий, каким она отмечала нового фаворита, она точно определяла ту степень доверия, на которую она его ставила, и границу, которую она назначала. Они увлекали ее за собой в решениях данного дня, но никогда не руководили ею в делах важных.

Князь Потемкин больше всех других фаворитов имел влияние на ее мнение, но и он знал, что на глазах императрицы нельзя пользоваться властью, которую он разделял с нею. Вот почему за последнее время он так и любил удаляться от нее. Вдали от нее ему были подчинены все подробности управления и армии. Но эта уступка касалась только внутренних дел; всеми внешними отношениями управляла императрица. Таким образом, на мелочах можно было заметить, что трон занимала женщина, но только в этом отношении.

Европа имела дело с мужественным талантом, очень решительно соединявшим твердость в переговорах, большое счастье в результатах и большую силу в средствах их поддержать. Обширный талант и очень решительный в политике характер редко допускает безупречную нравственность; так и императрица во многом могла упрекнуть себя. Между тем, если она и простила смерть мужа, то, по крайней мере, она не приказывала его убить и не любила исполнителей этого дела. Несправедливость, суровость, а иногда и жестокость по отношению к Польше - вот что более всего причиняло ей угрызения совести. Желание сделать своего фаворита королем Польши увлекло ее к мерам, [80] помрачившим ее великие качества. Но в течение ее царствования не было совершено никакого варварства, никакой жестокости, направленных против ее собственных подданных.

Если несправедливо разделяемое мнение относительно смерти Петра III и приписывает часто его убийство императрице, то следует помнить, что она неизбежно должна была погибнуть и подвергнуться той же участи, если бы это убийство не совершилось. Может быть, эта необходимость выбора, если и не служит оправданием, может, по крайней мере, вызвать желание остаться в сомнении.

Это воспоминание отразилось на великом князе, ее сыне, который за все время ее царствования был лишен власти, доверия, ограничен до ничтожества и не имел иного развлечения, кроме двух батальонов, которых он мучил службой по прусскому образцу без изменений и без отдыха. Она его ненавидела, что и не удивительно, так как он был достоин ненависти, хотя ему нельзя было отказать в уме.

В одно время со страшной турецкой войной императрица поддерживала войну со Швецией, и первая только что окончившаяся кампания на море и на суше была в пользу русских. Она находилась также в открытой вражде с Персией и некоторыми народами Кавказа. Поэтому цепь ее армии тянулась от Петербурга до Испагани и везде с одинаковым успехом. Я думаю, этими успехами она была обязана скорее всего удачно и вовремя выбранным мерам, которые она умела принимать, а не таланту ее генералов, которые в это время не были превосходными. Но ее предусмотрительность, ее осторожность и стойкость в действиях вознаграждали за неудобства, от которых армия не была избавлена, главным образом вследствие плохого состава офицеров. Никогда она не приходила в отчаяние от трудностей, которые нужно было победить, и ее гений и ее счастье преодолевали их.

Императрица работала со своими министрами с 6 час. утра до полудня, и первым входил к ней министр полиции. Через него она узнавала все малейшие подробности жизни своей столицы, которые не были бы ей виднее, если бы дома были прозрачны. Никогда не забуду, как я однажды, стоя у окна, в нижнем этаже, смотрел, [81] как проходили 2 гвардейских батальона, отправлявшихся в Финляндию; никого, кроме моих людей, не могло тогда быть в моей комнате, и, любуясь красотой этих двух батальонов, я невольно сказал: "Если бы шведский король увидел это войско, я думаю, он заключил бы мир". Я ни к кому не обращал этих слов, так как считал, что я был один. Два дня спустя, когда я явился на поклон к императрице, она нагнулась и сказала мне на ухо: "Итак, вы думаете, что если бы шведский король осмотрел мою гвардию, он заключил бы мир?" И она засмеялась. Я уверял ее, что помню, что такая правдивая мысль была у меня, но что я не думал, что произнес ее, разве только подумал вслух. Она продолжала улыбаться и переменила разговор. Этот случай послужил мне уроком внимательно следить в будущем за тем, что буду говорить.

Лица, занимавшие в то время высокие посты, свидетельствовали сами, насколько императрица рассчитывает сама на себя, управляя их работами и приводя в порядок их решения.
Вице-канцлер граф Остерман4 не имел иной власти, кроме той, что давало ему его место.
Граф Безбородко,5 служивший под его начальством в департаменте иностранных дел, был рутинером, умным и точным исполнителем приказаний императрицы, некогда секретарем одного генерала армии, привычный к работе, без всякой инициативы.
Князь Вяземский,6 главный прокурор департамента финансов, считался в своей должности более чем посредственностью.
Граф Николай Салтыков, военный министр и в то же время гувернер молодых великих князей, скорее подходил ко [82] второй своей должности,7 чем к первой, в дела которой он мало вмешивался.

Сенат, робкий наблюдатель, лишь записывающий волю императрицы, при основании призванный для представительства, когда государь удаляется от законодательства, записывал втихомолку то, что императрица благоволила диктовать ему, и подписал бы свой собственный роспуск, если бы она это приказала.

Флот, разделенный на два департамента, Балтийский и Черноморский, имел двух начальников: в одном - великий князь, в другом - князь Потемкин, вполне независимые один от другого. Великий князь следовал старому регламенту Петра I, а князь Потемкин ежедневно составлял что-нибудь новое.

Несмотря на отсутствие помощи вследствие недаровитости ее деятелей, гений императрицы вместе с усидчивостью и прилежанием удовлетворял ходу дел, и ее великие предначертания ясно отмечали все, что отличало ее царствование в политических движениях Европы.

Несмотря на то, что русские по характеру своему, быть может, более всякой другой европейской нации склонны к интригам, эти интриги до некоторой степени теряли свою силу при дворе, потому что пыл их угасал в присутствии императрицы, стоявшей выше всех, кто ей служил, существенно не поддававшейся влиянию глухих вероломных происков, свойственных министрам и их подчиненным всех стран; этот бич терял свою мощь и не касался дел высшего порядка, а также и честного имени и участи людей достойных и заслуживавших внимания императрицы.

Она доказала истину, подтвержденную впоследствии многими примерами, что всякий монарх, с любыми способностями, но сам во все вникающий и сам исполняющий должность своего премьер-министра, всегда сумеет помешать злоупотреблениям и заблуждениям, сумеет лучше выбирать своих помощников и лучше управлять своим государством, чем министр-временщик, который [83] рассчитывает лишь на возможный срок своего царствования и не заботится о будущем.
Императрица доказала и еще одну истину, а именно, что монархини менее поддаются влиянию своих фаворитов, чем монархи влиянию фавориток, и что влияние первых менее вредно, чем влияние вторых. У императрицы было их много, и тем не менее ни один из ее фаворитов не властвовал над нею в такой мере, в какой метрессы подчинили себе Людовика XIV и Людовика XV.

Трудно определить, в какое царствование Петербург и различные учреждения в России примут вид давнего существования, как в остальной Европе: все в ней кажется новым, недавним. Следы спешки Петра I, с которою он устраивался по-европейски, еще не стерлись. Все имеет скорее вид превосходного наброска, чем совершенного труда. Учреждения еще в начальном виде; дома лишь с фасада имеют вид благоустроенных; лица, занимающие видные места, не достаточно знакомы со своей ролью и не осведомлены. Одежда русских, у народа - азиатская, у людей общества - французская, производит впечатление чего-то не вполне законченного; невежество еще не изгнано из хорошего общества, характеры сдержаны, но вовсе не смягчены; народный ум - это ум подражательный, но не изобретательный. Встречается много умных, но мало любезных людей. Одним словом, прошедшее как бы передвинулось в сторону, чтобы уступить место настоящему, поэтому и не получилось ничего определенного.

Если бы какой-нибудь монарх изменил строй или отказался от величия, ясно, что было бы еще время оправиться, и, я думаю, большая часть нации утешилась бы. При дворе есть много ничтожеств, которые без отвращения вернулись бы в свои деревни, достаточно бритых подбородков, находящих, что с бородой теплее, достаточно купцов, которые охотнее торговали бы мехами, чем драгоценными вещами и предметами моды. Но по изменении строя понадобилось бы еще несколько царствований, чтобы упрочить его, и если преемники Екатерины будут далеко не такими выдающимися личностями, как она, то лишь течение нескольких веков может тут помочь. [84]

Я воздержался последовать совету графа Сегюра отправиться в Париж на конец зимы именно для того, чтобы наблюдать эти различные интересы, со всех сторон столь замечательные. Он меня убеждал ехать в таких выражениях, истинного смысла которых я не понимал. "Берегитесь, - говорил он мне, - воспользуйтесь тем, что вы сделали; вам остался короткий срок, чтобы еще увидеть Францию такою, какою вы ее знаете; если вы промедлите год, вы уже не застанете ее хоть немного похожей на современную. Генеральные штаты собираются при ужасающих предвестниках; мы переживаем, может быть, момент гибельнейших событий, но, во всяком случае, чрезвычайных".

Если бы он со мной говорил по-еврейски, мне его предсказания не казались бы менее непонятными. Мои рассуждения о правительстве не шли дальше рассуждений моих предков в возрасте 22-х лет; со времени же отъезда из Парижа мысли мои были заняты исключительно моею карьерой; кроме того, лишенный в продолжение 14-месячного пребывания в степях последовательных известий, я не мог представить себе переворота, которого не понимал (без сомнения, что иначе я был бы там). Но в то время ничто не могло меня побудить к поездке. Я хотел продолжать военное дело. Я не мог покинуть Петербург в столь благоприятное для меня время. Я бесповоротно решил отложить свою поездку в Париж до окончания второй кампании и даже вернуться для того, чтобы участвовать в третьей, если это только не окажется прямо невозможным; с этих пор я решительно перестал обращать внимание на приглашения графа Сегюра; я только и делал, что осматривал все, как путешественник, и развлекался, как молодой человек. Я занимался только двором, городом и армией, и Франция (как мне казалось) стала мне чуждой. У меня были три любовницы, и я имел виды на 2 или 3 кампании. Всего этого достаточно было, чтобы удовлетворить моим видам и вкусам и наполнить все мое время.

Граф Сегюр потерял всякую надежду убедить меня, и об этом больше не было речи. Я решил задачу, над решением которой он и граф Шуазель-Гуффье трудились в течение двух [85] лет, каждый в своей миссии, один в Константинополе, другой в Петербурге; задача заключалась в следующем: в которую чашу весов Франции следовало положить свою гирю. "Объясните мне, - спросил меня со смехом граф Сегюр, - что вас, одержимого духом войны, заставило пойти в русскую армию, а не в турецкую? Мы, по крайней мере, в Версале не знаем, которая больше нас интересует". - "Только две причины, - ответил я. - Первая та, что я, в случае неудачи, предпочитаю быть обезглавленным, нежели посаженным на кол; вторая - в случае успеха и славы я ближе к газетным репортерам".

Между тем заключение нового торгового договора еще служило доказательством добрых отношений между русской и французской державами.8 Этот договор в данное время очень льстил самолюбию графа Сегюра, хотя сравнительно с несколькими прежними договорами он мне казался невыгодным для Франции; но так как его давно пытались заключить и все не успевали в этом, то за министром оставалась слава его заключения и вся польза и все блага, которые проистекали от него. Я сказал Сегюру чистую правду. Ясно, что в то время во Франции молодой человек 22 лет не слишком вникал в политику, тем более после 30 лет тишины. Никогда бы мне не пришло в голову пойти к туркам, в каких отношениях с Турцией ни была бы моя родина; к счастью, Франция в то время в своих действиях оказывала России знаки отличия, что и повлияло на мой прием в армию.

Характер и ум князя Потемкина и графа Сегюра в образе толкования дел не всегда согласовались. Князь находил, что Сегюр судит слишком мелочно, и я согласен, что относительно внешней формы он был прав, и я имел тому некоторые доказательства. Если мне когда-нибудь в жизни и приходилось жаловаться на князя Потемкина, то именно за его нерасположение к графу Сегюру.

Мне пришлось как-то при одном обстоятельстве видеть, как князь странным и шутливым образом отмстил графу Сегюру [86] за кое-какие дипломатические его поступки. У него было совещание с графом, которым он остался недоволен. Отношения обоих дворов не могли быть прямыми; они касались того, чтобы Франция повлияла на Австрию в смысле увеличения усилий против турок или чтобы она вредила им, пользуясь своими коммерческими отношениями. Но на этот раз граф Сегюр плохо ответил или плохо затуманил свой ответ, и князь был очень раздосадован; он велел своему шуту (по старинному обычаю они существовали в России еще во многих других домах) пересмеять его. Шут этот сначала очень ловким образом уверил его, что умеет угадывать самые секретные депеши всех держав, понемногу стал открывать действительное состояние переписки и наконец рассказал графу содержание депеш, полученных в последний раз от его двора. Князь смеялся над своим шутом, а граф Сегюр бледнел от злобы и смущения. Он покинул князя в очень заметном нерасположении и не являлся к нему до тех пор, пока князь сам, кокетничая, не постарался снова сблизиться с ним. Они часто дулись друг на друга, но я думаю, граф Сегюр мог бы избежать этого, если бы толковал дела шире, не обращая внимания на мелочи, которых граф не понимал. Однако любезность графа Сегюра подкупала князя и успокаивала его, что и не удивительно. Так как, по своему положению, я не мог жертвовать одним ради другого, мне пришлось стать жертвой одной из их распрей. Был издан указ о милостях за дело при Очакове. За несколько дней до обнародования его князь прислал ко мне одно лицо своего штаба, которому он особенно доверял, чтобы узнать от меня лично, чего бы я желал. Мне не пришлось долго колебаться ответом: единственно, чему я придавал значение, были те милости, которыми осыпали меня императрица и князь; я мог вернее всего добыть их, командуя в ближайшей кампании; этого мне только и нужно было.

Этот офицер уверил меня, что князь Потемкин не хлопотал о Георгиевском кресте степенью выше того, который мне пожалован был за мое поведение во время приступа, что он сам видел меня в списке и что в следующее воскресенье при дворе я буду им пожалован. После обычных выражений благодарности [87] и возражений лицо удалилось. С того дня до следующего воскресенья, выслушивая уверения каждого лица, в городе и при дворе, я узнал общее мнение о том, что получу на шею крест, который ношу в петлице. Но по досадной случайности в это самое время у графа Сегюра с князем накануне указанного дня была опять схватка из-за дел, и, когда я явился ко двору, императрица, вся царская фамилия и все присутствовавшие, в смущении и удивлении, поздравляли меня с обещанием, что я получу командование, но ни слова не сказали при этом об ордене. Сознаюсь, что в душе я был обижен, но общий разговор настолько облегчал мое положение, что я сохранил вид вполне покорившегося человека, и никто не заметил, что я испытывал.

После посещения двора я возвратился домой, где принц Ангальт-Бернбург, под начальством которого я заслужил милость императрицы, уже ждал меня. Он был более обижен и задет, чем я; граф Сегюр был оскорблен; из нас троих я спокойнее всех относился к этому случаю. Принц Ангальт сказал мне, чтобы я решил, как ему поступить, что статуты ордена дают ему право жаловаться в капитул и что мне стоит только решиться, и успех будет неизбежен. Я заметил ему, что если это так, то тем дело сомнительнее, что насиловать руку князя Потемкина законом - значило бы поссориться с ним навсегда, что я удовлетворен общественным мнением и что я решил оставить все, как оно есть. Я еще отметил, что, будучи иностранцем, я ни на что не имел права и что единственным удовлетворением для меня было чье-либо ходатайство без всяких требований.

Принц Ангальт согласился со мной, но граф Сегюр стоял за объяснение его с князем. Так как время было уже упущено, то я не заботился больше об этом. Но Сегюр заупрямился, и объяснение состоялось. У него произошла настоящая ссора с князем, относительно которого я лучше знал, что он никак не объясняет себе своего образа действий. Граф Сегюр разошелся с ним, раздражив его и ничего не исправив, что я и предвидел. Я положил конец этому тягостному положению, сделав равнодушный и удовлетворенный вид, что мне вполне удалось. Я [88] оказывал князю Потемкину то же почтение, что и прежде; он по-прежнему заботливо и внимательно относился ко мне, и о случае не было больше речи. Мое самолюбие было тем более польщено в этом отношении, что все знали, что я стал лишь жертвой временного недовольства Францией или ее министром, но что мнение императрицы и князя от этого не стало менее благоприятным для меня, и я получал все новые свидетельства общего расположения за то, что не обратился ни с какой дальнейшей просьбой в капитул.

Великий князь, ненавидевший князя Потемкина, думал, что он мог позволить себе дурно отзываться о нем, уверенный, что я охладел к князю из-за последнего случая, но на все его нападки я возражал таким образом, чтобы он мог заметить, что я никогда не терял чувства благодарности. Я не мог, однако, отказать себе в шутке в ответ на один из его вопросов, обращенных ко мне: "В какой главе книги г. маршала Вобана вы прочли, что для взятия города следует во время осады иметь при себе племянниц?" - "Может быть, в главе о роговых изделиях, - ответил я. - Впрочем, они там не необходимы". Он окончил разговор, в котором я оставался верен князю, лестным для меня комплиментом: "Я вижу, что у вас единственный способ мстить за несправедливость - это искать случая, который дал бы возможность пожаловаться на новую несправедливость; ну, так следующая кампания даст вам такой случай".

Я был приглашен посмотреть на учение двух батальонов великого князя, которыми он сам командовал, а несколько дней спустя он пригласил меня на обед в своем маленьком загородном доме, в Павловске.9 Вблизи великий князь похож был на прусского майора, преувеличивавшего для виду все мелочи и подробности службы, не заботясь о цели, к которой можно бы подойти более просто. У себя за городом он был похож на доброго гражданина, хорошего мужа, хорошего отца семьи, без притязаний, и только там он выигрывал. Однако иногда в присутствии [89] двух, трех человек, которых он больше любил, он выказывал склонность к жестокости и мстительности, которые их пугали. Принц Ангальт, к которому он питал самое дружественное доверие и приязнь, слышал, как он сказал раз: "Я покажу этим несчастным, что значит убить своего императора!" (Он намекал на смерть своего отца.) Великая княгиня10 умеряла его жестокость, но не могла успокоить его относительно этой мысли, выводившей его из себя. У нее был нежный и добрый характер, долгое время приносивший пользу ее мужу. Императрица знала это и выражала ей свою признательность изысканной внимательностью. Принц Ангальт в то время несколько раз говорил мне: "Будем счастливы в этой стране во время существующего царствования, но когда оно окончится, удалимся, так как неудобно будет больше оставаться в ней".

Я никогда не видел Петергофа, любимой резиденции Петра III, а не был там, чтобы не пришлось сказать об этом императрице, которая часто спрашивала меня, что я видел нового. С воспоминанием об этом месте естественно невольно связывалось в ней тяжелое чувство; из внимания к ней за ее милости я щадил это чувство. Ее любезной заботливости, с которой она часто направляла мои поездки, я обязан тем, что мне так и не удалось видеть Кронштадта, одного из интереснейших мест; сколько раз я ни назначал дня, в который хотел ехать, она каждый раз требовала отложить поездку до тех пор, когда лед пройдет, чтобы я лучше мог судить о порте; но мой отъезд из Петербурга наступил внезапно, так что я не был вовремя предупрежден и не мог уже пополнить знакомства со всем тем, что Петербург представляет любопытного.

Зима проходила, а прелестный дом графа Сегюра, общество, представления в Эрмитаже и любовь заполняли все мое время, каждый миг. Часто я проводил вечера с графом Сегюром, графом Кобенцлем и принцем Ангальтом у г. Мамонова, фаворита императрицы. Это был бы отличный человек, если бы положение его не [90] было унизительным; должность его, возвышенная до должности почетной, исправление которой было столь же странным, сколь достойным презрения, эта должность давала ему, как и многочисленным его предшественникам, чин, первенствующее положение и все почести при дворе, где он жил и где он содержался за счет дома императрицы.

Любовь, которую возвещал взгляд, которую неловкость могла отнять и которая поддерживалась ловкостью или силой, всегда вела к несметному богатству и знакам отличия. Тому, кто был облечен всем этим, она обеспечивала снисхождение и презрение, и даже те, которые не могли понять чудовищности скандала и безнравственности, никогда не колебались склониться перед идолом, который императрица покрывала своим величием. Почитая императрицу во всем, не чувствовали никакой брезгливости выразить благоговение перед ее вкусом, ее выбором и даже предметами ее страсти. Мамонов оправдывал эту страсть своею любезностью, вежливостью и красивым лицом. И все из преданности и уважения к Екатерине II, считавшиеся с ее министрами государства, не краснея, считались и с министрами ее удовольствий. Однако по тому, как за ними ухаживали, можно было узнать степень благородства или низости каждого фаворита.

Существует особого рода относительная снисходительность, в которой нельзя дать себе отчета, но которая управляется тактом, характеризует почтением то или иное лицо, в то время как скромная и прямая покорность характеризует других. И нужно сознаться, что большая часть принадлежала к последнему разряду.

Мамонов тогда уже доживал свои последние дни при дворе, а никто (менее всех императрица) этого не подозревал; он питал тайную страсть к княжне Меньшиковой;11 спустя несколько месяцев он бросился к ногам императрицы и признался ей. Жестоко оскорбленная, но слишком гордая, чтобы жаловаться, она согласилась на его брак, венчала его в своей [91] дворцовой церкви и, осыпав его благодеяниями, удалила от двора.

Почти все жалели о нем, потому что он не до такой степени, как многие другие в его положении, доводил наглость и заносчивость. Между тем я сам видел раз, как он промедлил снять карты, играя с императрицей, для того чтобы приказать пажу поправить воротник, нисколько не извиняясь. Она говорила со мной во время его туалета, а затем продолжала игру, по-видимому, не удивляясь его поведению. Как и следует ожидать, наглость князя Потемкина во всех отношениях была еще больше, благодаря оттенкам близости. Чтобы обозначить степень этой наглости, я должен сказать, что однажды утром князь, принимая вельмож двора, как он это обыкновенно делал в то время, когда вставал, явился среди них (у всех ленты были поверх мундиров) с растрепанными волосами, в большом халате, под которым не было брюк; в это время камердинер императрицы пришел сказать ему несколько слов на ухо, он тотчас же запахнулся, поклоном отпустил всех и, проходя в дверь, которая вела в собственные покои императрицы, отправился к ней в этом простом одеянии.

Весна приносит перемены в развлечениях, как и во внешнем виде Петербурга. Таяние снегов, ледоход на Неве и мягкость воздуха причиняют чрезвычайную, прекраснейшую перемену. Время, когда ночи едва заметны, заставляет испытывать очень странное ощущение: не знаешь, как распределить 24 часа, и в занятиях дня испытываешь нечто неопределенное и волнующее. Удовольствия, прежде ограниченные дворцом, теперь происходят вне дома: прогулки, народные игры на общественных площадях, сражения на воде и прогулки по реке, в нарядных лодках, представляют приятный вид. Большинство вельмож занимает дачи по дороге в Петергоф, а императрица в это время года живет в Царском Селе, в 18 верстах от города. Она собирает там всех особ, которые составляют ее общество в Эрмитаже, и приглашает к обеду тех, которых отличает своею благосклонностью. Едва начался для меня этот новый образ жизни, как отъезд князя Потемкина в армию был [92] назначен в ближайшем будущем. Я стал с нетерпением ждать его. Бедствия последней кампании были забыты. Я чувствовал себя больше не на месте.

10 мая князь объявил мне, что берет меня с собой, и сказал, чтобы я был готов ехать с минуты на минуту. Я отправился в Царское Село и Павловск проститься с императрицей и великим князем. Государыня после обеда велела мне войти в кабинет, где я четверть часа оставался с нею наедине. Я не могу повторить все те любезные выражения, которыми она пользовалась, обещая мне счастье и успех, и я оставил ее, тронутый любезностью, которой она сопровождала свои пожелания.

Отряд Каменского12 в течение апреля уже одержал одну победу, где трое пашей были взяты в плен. Граф Стединг, швед,13 известный во Франции одновременно с Ферзеном, тоже только что потерпел поражение в Финляндии.14 Императрица говорила со мной о нем, спрашивала, знаю ли я его лично и что я о нем думаю. Когда я ей повторил все то хорошее, что слышал о нем во Франции, она мне сказала: "Я сообщу это тому из моих генералов, который одержит победу над ним. Приятнее иметь дело с достойным человеком, и я ему доставлю это удовольствие".

Это была тонкая любезность, свойственная императрице, которая оправдывала усердие и восторг, с которыми ей служили.

Примечания

1. Людвиг Кобенцль, знаменитый посол, а затем министр иностранных дел (1753 - 1808).
2. Граф Александр Матвеевич Дмитриев-Мамонов (1758 - 1.803), адъютант Потемкина, который сам его предложил, чтобы заменить фаворита Ермолова (1786 г.). Его современники судят о нем с некоторым снисхождением, как и сам Дама.
3. Будущий Павел I.
4. Иван Андреевич (1725 - 1811). Екатерина назначила его частным секретарем, сенатором и с 1775 г. вице-канцлером. Он считался исключительно посредственным.
5. Александр Андреевич (1742 - 1799). Его влияние на дипломатию было велико, в особенности в период, который отделяет время власти Панина от времени власти Зубова.
6. Александр Алексеевич Вяземский (1727 - 1793), с 1764 г. генеральный прокурор. Екатерина писала о нем, что он "завирается буквально с 2-летнего возраста" (Гримму, 22 окт. 1794 г.)
7. Довольно странно, так как Салтыков был одним из фаворитов Екатерины.
8. Договор 11 января 1788 г., о котором автор судит, кажется, не очень справедливо. (См., напр., Е. Jauffret. Catherine II, т. II, стр. 291.)
9. Павловск в 28 верст. от Петербурга, деревня, подаренная Екатериной сыну в 1775 г. Загородный дом князя, построенный в 1780 г., был в 1803 г. сожжен и вновь отстроен по новому плану.
10. Софья Доротея Вюртембергская, называвшаяся также Марией Феодоровной, сочеталась браком (1776 г.) с великим князем, вдовцом после Вильгельмины Гессен-Дармштадтской.
11. Речь идет о Дарье Щербатовой, фрейлине императрицы.
12. Михаил Федорович Каменский (1738 - 1809) особенно известен своею грубостью к солдатам. Настоящее "чудовище", говорит Ланжерон.
13. Речь идет о графе Курте Стединге, родившемся в 1746 г. и служившем во французской армии (лейтенантом Шведского королевского полка и полковником Эльзасского королевского полка), участвовал в американской кампании с Ферзеном и принадлежал, как и тот, к интимному кружку Марии-Антуанетты. Он оставил мемуары на французском языке.
14. При Киросе (или Кирсе), от Михельсона (вскоре в свою очередь потерпевшего поражение).

 


Назад

Вперед!
В начало раздела




© 2003-2017 Адъютант! При использовании представленных здесь материалов ссылка на источник обязательна.

Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru