: Материалы  : Библиотека : Суворов : Кавалергарды :

Адъютант!

: Военнопленные 1812-15 : Сыск : Курьер : Форум

Анекдоты Князя Италийского, Графа Суворова Рымникского

Изданные Е. Фуксом

 

(3)

Граф Федор Васильевич Ростопчин был обожателем Суворова, что доказывает его с ним переписка, в изданной мною Истории помещенная; и в письмах своих ко мне отзывался он всегда об нем с величайшим восторгом. В одном пишет он ко мне: «Участь ваша завидна; вы служите при великом человеке. Румянцев был Герой своего века, Суворов Герой всех веков». Я прочитал сие князю. «Нет! [41] Отвечай ему, — сказал он, — Суворов ученик Румянцева».

Граф любил, чтобы каждого начальника подчиненные называли по-русски, по имени и отчеству. Присланного от адмирала Ушакова иностранного офицера, с известием о взятии Корфу, спросил он: «Здоров ли друг мой Федор Федорович?» Немец стал в тупик, не знал: о ком спрашивают. Ему шепнули, что об Ушакове. «Ах! Да! — опомнился он, ~ господин адмирал фон Ушаков здоров». Фельдмаршал сказал ему с гневом: «Возьми к себе свое фон; раздавай, кому хочешь; а победителя турецкого флота на Черном море, потрясшего Дарданеллы и покорившего Корфу, называй Федор Федорович Ушаков».

Говорили об одном хитром, пронырливом министре. «Ну, так что же? — сказал князь, — я его не боюсь. О хамелеоне знают, что он хамелеон: принимает на себя все цветы, кроме белого». [42]

Князь никогда не отказывался от рекомендательных писем для достойных людей. Одно поднес я к подписанию. Он подписал охотно и с удовольствием и, возвращая, сказал: «Я написал бы иначе, а вот как: лицо его, вывеска доброй души его, есть лучшая рекомендация». Он душевно любил тогдашнего полковника С. С. Кушникова и имел к способностям его особенную доверенность. Также не отпустил он из армии в Петербург без рекомендательного письма к государю императору достойного полковника М.С. Вистицкого.

В Пиаченце один маркиз, хозяин дома, в котором поместился граф, был истинный чудак. В шитом розового цвета кафтане, с громким хохотом не говорил, а кричал он беспрестанно о погоде и повертывался, чтобы показать свой камергерский ключ. Граф, желая от него отделаться, начал перед обедом читать: Отче Наш... а чудак, не понимая, стал аплодировать и кричать: «Браво! Браво!» — Суворов остановился [43] в молитве, обратился к нему и сказал: «Молчание, я молюсь Богу». Кое-как мы его выжили. За столом просил фельдмаршал: «Ради Бога, спасите меня от этого гостя, который хуже татарина. Он измучил меня метеорологическими своими разговорами, показывал мне ключ, который не отпирает и не запирает, и верно из неблагородного металла, прикрытый золотом, как и он — шитым своим кафтаном».

При подписании письма к адмиралу Федору Федоровичу Ушакову в Корфу приписал граф что-то премелко, чего я не мог разобрать. «Не надседайся, — сказал он мне, — это на турецком языке поклон турецкому адмиралу». После, при свидании, уверял меня Федор Федорович, что турок, прочитав сии строки, восхищался и не хотел верить, что их написал так правильно русский.

Князь Александр Васильевич любил иногда нюхать табак из малой [44] своей золотой табакерки, уверяя, что сие облегчает головную его боль. Иногда, посыпав табаком какой-нибудь душистый цветок, снюхивал с него и с восторгом говорил: «Вот роскошь!» Но курения табака не жаловал. «Может ли быть, — говорил он, — что неблагопристойнее, как когда под нос тебе подставят трубку и окуривают тебя зловонным фимиамом?» Однажды увидел он курящего гусара. Ему хотели было запретить; но он крикнул: «Не трогайте его; он человек с талантом: выкуривает трубку мастерски. Он на войне видит дым батальонного огня». И поскакал от него прочь.

Разговаривая о музыке, один генерал делал свои замечания, что надлежало бы уменьшить число музыкантов и умножить ими ряды. «Нет, — отвечал князь, — музыка нужна и полезна, и надобно, чтобы она была самая громкая. Она веселит сердце воина; равняет его шаг; по ней мы танцуем и на самом сражении. Старик с большею бодростию бросается на смерть; молокосос, [45] отирая со рта молоко маменьки, бежит за ним. Музыка удвоивает, утроивает армию. С Крестом в руке священника, с распущенными знаменами и с громогласною музыкою взял я Измаил!»

По прибытии в армию фельдмаршала, узнал он, что французский главнокомандуюший Шерер сдал свое начальство генералу Моро и удалился в Париж. «И здесь вижу я, — сказал он, — перст Провидения. Мало славы было бы разбить шарлатана. Лавры, которые похитим у Моро, будут лучше цвести и зеленеть».

Отличительное в князе было то, что, проказничая, если смею сказать, был он всегда серьезен и никогда не улыбнется, как будто бы все это в порядке вещей. В Праге, например, пустился он в танцы; люди вправо, а он влево, такую затеял кутерьму, суматоху, штурм, что все скакали, прыгали и сами не знали куда. По окончании танцев подбежал он ко мне и с важностью сказал: «Видел ли ты, как [46] я восстановил порядок; забыли курс, шен, шассе». — «Как же! Видел, — отвечал я, — как вы восстановили шассе». И он побежал от меня.

На возвратном пути из Швейцарии в Россию, на святках,, в Праге, провел князь время очень весело. Он завел у себя на банкетах святочные игры: фанты, жмурки, жгуты, пляски и проч. Мило было смотреть, как престарелый, седой военачальник бегал, плясал, мешался в толпе своих подчиненных и с какою точностью исполнял то, что ему назначалось делать, когда его фант был вынут. Все знатнейшие богемские дамы, австрийский генерал граф Беллегард, английский посланник при венском Дворе лорд Минто и множество иностранных, путались в наших простонародных играх. Мы все восхищались, были в то время, как будто на родине. Но это была последняя песнь лебедя на водах Меандра: в Кракове ожидали его немощи и телесные, и душевные, ускорившие кончину знаменитой его жизни. [47]

Знаменитость подвигов героев веков греческих и римских одушевляла военачальника нашего к тем высоким идеям, которые украшали его жизнь. Беседовать о их славе была его страсть. Вычерпну только каплю из океана. Одаренный счастливою, необыкновенною памятью, он часто пробегал мысленно галерею сих великих бессмертных и пред каждым изливал свои мысли. Так, остановясь на Эпаминонде, произнес: «Чту его за его смелость и твердость». «Хорошо, — сказал он, когда его осудили на казнь, — я заслужил смерть; но иссеките на камне моем: Фивяне казнили Эпаминонда за то, что он научил их побеждать при Левктре спартанцев и, даровав Греции свободу, сим низложил гидру злобы, на него устремленную». «Он, достойно подражания, не лгал ни в безделице, ни в деле, ни в шутках, и заслужил от Историков * своих хвалу, что никакой порок не запятнал его». [48]
* См. Корнелия Непота

По прибытии в армию генерал-лейтенанта Ребиндера, назначенного комендантом в Мальту, фельдмаршал встретил его сими словами: «Здравствуй, друг Ребиндер; ты поплывешь на тот остров, где некогда Калипса хотела хитрого Улисса уловить в свои сети. За тебя я также не боюсь: у тебя не устоит и железная клетка. (Ребиндер был необыкновенный силач.) Ты, наш Голиаф, будешь стоять с храбрыми своими рыцарями на той неприступной Средиземного моря скале, которая несколько веков издевалась над турецким колоссом и была щитом Христианству. Но прежде оставайся с нами; сперва побьем здесь безбожных». Генерал Ребиндер отличился в Италии и Швейцарии, как то известно из реляций и из моей Истории.

С дамами был князь забавно учтив. Он следовал наставлению лорда Честерфильда сыну своему: хвалить прелести каждой дамы без изъятия. И он, беседуя с ними, уменьшал всегда их годы. Так, когда в Милане одна тридцатилетняя [49] Дюшесса представила ему двенадцатилетнюю свою дочь, притворился он, будто не верит. «Помилуйте, сударыня, — сказал он, — вы еще сами молоденькая, прелестная девушка». Когда он узнал от нее, что она с мужем в разводе, то вскрикнул: «Я еще не видал в свете чудовища; пожалуйте, покажите мне его».

Генерал от кавалерии В.Х. Дерфельден, тридцатипятилетний знаменитый Суворова сопутник, беседуя с ним, описывал ему прелести и роскоши итальянской природы живыми красками. «Правда, друг мой, — отвечал граф, — климат прелестен, но разврат страшен!» и тотчас продиктовал следующую заметку: «Под всяким другим умеренным небосклоном воздержание есть добродетель; но оно чудо из чудес здесь, где дышат воздухом между огнеизрыгающею Этною и знойными, горючими ее окрестностями, которые Сифакс, в Адиссоновом Бруте, изображает с такою силою; здесь, под таким огненным небесным поясом, [50] где солнце раскаливает скалы в известь и где не кровь, а купорос и кипучая сера стремительно разливается по жилам; здесь, где природа заманивает к неге в очаровательном саду своем; здесь, сыны Севера, крепитесь, мужайтесь, одолевайте климат и помните Аннибалово войско в Капуе!»

Я поднес графу от одного генерала просительное письмо об определении его в армию, написанное прекрасным, отличным слогом, так что не мог ему сего не заметить. «Да, хорошо написано, — сказал он, — но мне нужны воины, а не министр. Мой Багратион так не напишет; зато имеет присутствие духа, расторопность, отважность и счастие. Ум его образован более опытами, нежели теориею. В беседе с ним его не увидишь. Но он исполняет все мои приказы с точностию и успехом. Вот для меня и довольно».

Один принц обедал у генералиссимуса и удивил его и нас всех своим [51] аппетитом. Всякое блюдо, так сказать, им пожиралось и исчезало. Князь смотрел с изумлением. На другой день не мог он позабыть сего посещения и сказал: «Ну, спасибо Его Светлости; он первый изволил отдать справедливость искусству повара моего, Мишки: ел, как будто у него нет желудка. Он не подходит под Указ Петра Первого об отпуске прожорам двух пайков, для него мало и четырех». Чрез несколько дней вздумали подшутить и сказать князю, что принц опять угрожает стол его своим посещением. «Напрасно Светлейший изволит беспокоиться, — я его видел. С ним надобно выкинуть пословицу нашу: не будь гостю запасен, а будь ему рад».

Князь всегда говаривал, что у него семь ран: две, полученные на войне, а пять — при Дворе, или политические. И сии пять, по его словам, были гораздо мучительнее первых.

Все начальствовавшие армиями получали при императрице Екатерине в мирное время генерал-губернаторские места, [52] как-то: граф Румянцев-Задунайский, князь Потемкин-Таврический, граф Салтыков и другие. В рассуждении Суворова велено было его спросить, какие губернии он пожелает. Ответ его был следующий: «Я знаю, что матушка-царица слишком любит своих добрых подданных, чтобы мною наказать какую-либо свою провинцию. Я размеряю силы свои с бременем, какое могу поднять. Для другого невмоготу фельдмаршальский мундир». После сего отзыва был он пожалован подполковником лейб-гвардии Преображенского полка и сие отличие принял с благовейною признательностию.

Граф приказал мне читать Сюллия записки. Я уверял его, что читал их и делал даже выписки по велению государыни императрицы Екатерины, по бытности моей при особенной дипломатической ее переписке, под начальством князя Безбородко. «Этого мало, — говорил он, — мы будем читать опять, твердить наизусть век Генриха. Сцена переменилась. Новые актеры, [53] новые ужасы. Но Франция существует». Я достал книгу сию в Турине; он ее взял, читал и вдруг ночью присылает за мною с повелением сказать мне, что имеет сообщить нечто мудрое. Я являюсь: он меня сажает; перо, чернила и лоскуток бумаги на столе. «Переведи поскорее сию бесценную статью великого друга и наставника царей, Сюллия», — указав мне место. Я принялся за перевод. Так как у меня лоскуток тот сохранился, то для любопытства помещаю его здесь. «Причины падения и ослабления монархий, — говорит Сюлли в записках своих, — суть: непомерные налоги, особливо единоторжие хлебом; незаботливость о торговле, хлебопашестве, художествах и ремеслах; слишком великое число чиновников и издержки на содержание их; неограниченная власть тех, которые занимают места в государстве; значительные расходы; медленность и неправосудие в судопроизводствах; праздность и расточительность, со всеми принадлежащими к ним развратом и порчею нравов; запутанности в соотношениях присутственных [54] мест между собою; переделка монеты; неблагоразумные и незаконные войны; слепая доверенность к недостойным лицам; предубеждения в пользу некоторых только сословий и ремесел; корыстолюбие министров и их любимцев; презрение к ученым; терпимость худых обычаев; нарушение хороших законов; упорная привязанность к маловажным или вредным обыкновениям; множество друг другу противоречащих постановлений и бесполезных узаконений». Кончив, отпустил он меня с извинением, что исторг меня из объятий Морфея. Я поклонился, ибо это не в первый раз.

На походе нашем к Турину, выехал оттуда навстречу Суворову бывший той столицы королевский генерал-губернатор, граф Сент-Андре, муж, почтенный сединами и опытами долговременного служения Сардинскому престолу. Александр Васильевич обрадовался такому полезному приобретению; тотчас выбежал к нему с сими словами: «Я отдаюсь вам; будьте моим [55] ментором. Покажите мне Италию, сие наследие славы двух столетий, которой потомки должны идти по неизгладимым никогда следам их героев-предков. Я вижу шестнадцать миллионов жителей, разделенных между собою различными законами, обычаями, закоренелою народною ненавистью. Да будет между ими политическое единство! Да будут они планетами одного российского и австрийского солнца, один дух, один штык! Вот наш Геркулесов подвиг: поп plus ultra» (лучше невозможно (лат.)). Граф Сент-Андре долго не мог опомниться. Наконец произнес: «После всего того, что я слышу, я ваш пленник, ваш раб. Приказывайте мне, великий человек!» Достойный старец признавался, что он воображал увидеть совсем другого Суворова. Тотчас оба они подружились и составили дальновидные планы. Но политические виды оные испровергли и дали тогдашним делам совсем другое направление.

Старожилы в Новой Ладоге помнят и рассказывают, что князь Александр [56] Васильевич, находясь там полковником Астраханского полка, учредил училище для солдатских детей, на своем иждивении выстроил для оного дом, был сам учителем арифметики и сочинял учебные книги, как-то: молитвенник, краткий Катехизис и начальные правила арифметики. Рукописный молитвенник мне показывали. Можно себе представить, какою любовью платили ему отцы за воспитание детей своих.

Из Петербурга получил я в Богемии, на возвратном пути из Швейцарии в Россию, сочинение: Изображение князя Италийского. Сочинитель, подписавшийся: Истинно русский, просил меня убедительнейше поднесть оное нашему Герою. Долго выжидал я удобного для сего времени и наконец успел в Праге. Надобно было видеть, какие движения делал князь, когда я читал: то вскочит со стула, то повернется назад, то вскрикнет: ах! ох! аи! аи! Разбой! Караул! и т.п. По окончании просил он всех не верить этой лести; [57] но мы все уверяли его, что сие изображение есть чистое излияние русского сердца. Вот оно:
Изображение князя Италийского
Дух истинного любомудрия наставил его с юных самых лет пренебрегать мнением людей и довольствоваться заключением потомства. Предавшись военной славе, он посвятил ей все: богатство, покой, забавы, любовь и даже родственническое чувствие.
Душа, обуреваемая славолюбием, могла ли вместить какой-нибудь род нежности? Однако же известно, что он был верный друг.
Суворов похож единственно сам на себя: непоколебим с сердитым нравом; весел даже в глубоких размышлениях; непреклонен в исполнении слова, данного даже врагу; без малейшего чувства к пустым насмешкам, которых он, видно, с умыслом не чуждается, дабы занять вздором внимание зависти и тем отдалить ее пронырства.
От взятия Глогау в Семилетнюю войну и разбития Ламота Курбьера, зари [58] его подвигов, он беспрестанно гремел, до рассыпания им Царства Польского.
Затем Суворов-Рымникский замолк; но сей безвременный покой не должен продолжиться. Покой всеобщий разрушается. Сам ад дохнул на Север.
Уже пожар мятежей все обращает в пепел и грозит Столице слабосильных Кесарей.
Напрасно все почти Скипетры стали на уперти врагу: все везде унывает!
Един Царь бодрствует на пятой доле мира; един, спокойно обозря все концы Своего достояния, со властию сказал: «Да узрят Мой флаг вокруг Европы; а ты, Суворов, вонми прошению князя князей германских и ступай за веру и человечество, за мою и твою славу!»
И Суворов двигнулся, как другой Цинциннат, и явился в Италию, как некое Божество, с горстию соотчичей; но с колоссом своих мыслей и дарований.
Минчио, Адиж, Треббия, Нови, Сен-Готард, Тейфельсбрик, Гларис; ты, храбрый и злосчастный Макдональд; вы, столь прежде славные Моро, Жубер, [59] Массена. Довольно вас именовать. Блажен, кто на Суворова не идет!
Суворов достиг предмета и теперь стал превыше всех жребий и времени.
Желал ли он почестей? — он почти обременен ими. Хотел ли одной славы? — он в ней погружен. И проч.

Заметя отличную расторопность и храбрость в одном унтер-офицере союзных войск, велел фельдмаршал тотчас представить его в офицеры. Но что же? — получается в ответ на нескольких больших листах нота, в которой излагаются причины невозможности удовлетворить сему желанию, в рассуждении того, что означенный унтер-офицер не из дворян и не выслужил срочных лет. В подкрепление сего приведены были законы, воспрещающие таковое производство. Оскорбленный граф вырывает у меня бумагу и бросает ее на пол с сим восклицанием: «Боже мой! Я начальник армии и не могу быть ее отцом и благодетелем. Дарование в человеке есть бриллиант в коре. Отыскав его, надобно [60] тотчас очистить и показать его блеск. Талант, из толпы выхваченный, преимуществует пред многими другими. Он всем обязан не породе, не искусству, не случаю и не старшинству, но самому себе. Старшинство есть большею частью удел посредственных людей, которые не дослуживаются, а доживают до чинов. О, немогузнайка — нихтбештимзаген! Нет, родимая Россия! Сколько из унтеров возлелеела ты героев!» — Весь этот день был граф скучен и сердит.

 


Назад

Вперед!
В начало раздела




© 2003-2019 Адъютант! При использовании представленных здесь материалов ссылка на источник обязательна.

Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru