: Материалы  : Библиотека : Суворов : Кавалергарды :

Адъютант!

: Военнопленные 1812-15 : Сыск : Курьер : Форум

 

Суворов и два «Совета»: Петербургский 1794 года и Венский 1799 года

(Сообщение в Николаевской академии генерального штаба экстраординарного профессора полковника М. Алексеева)

Публикуется по изданию: Суворов в сообщениях профессоров Николаевской академии генерального штаба. — СПб: Типолитография А. Е. Ландау, 1900.

 

[135]
Туртукай, Козлуджа, Кинбурн, Фокшаны, Рымник, легендарный штурм Измаила… – длинный ряд побед, с которыми нераздельно связывалось имя Суворова, которые уже создали ему прочную военную славу, Алеко выдвинули из среды других боевых екатерининских генералов, как самого талантливого, как достойнейшего стать во главе армий.
Но находились люди сильнее его… Не талантами, а положением, и Суворов оказывался на постах второстепенных, подчиненных. Только на склоне уже лет, как бы для завершения продолжительной и славной боевой деятельности судьба дает ему власть, призывает его к роли ответственной, самостоятельной: в 1799 г. волею двух Императоров он поставлен главнокомандующим над союзною русско-австрийскою армиею в Северной Италии, а в 1794 г, появившись на театре войны в качестве начальника отряда, он, благодаря собственной настойчивости и уступчивости других, оказался во главе небольшой армии, с которой и решил участь кампании.
В обоих случаях полководцу пришлось стать лицом к лицу с «Советами». Различны были состав, характер, устойчивость взглядов обоих этих «Советов», но цели и стремления их были одни и те же: [136] господствовать над волею и мыслью главнокомандующего, руководить его действиями.
Не мог, конечно, без борьбы уступить энергичный Суворов свои права, свою самостоятельность. Выяснение характера этой борьбы, с попутным изложением в самых общих чертах фактической стороны событий, составляет цель доклада.

I

Тревожны были последние годы прошлого столетия. События великой французской революции уже вовлекли в войну важнейшие государства западной Европы, и только ясный взгляд и дипломатическое искусство Екатерины II удерживали пока Россию от вмешательства в эту чуждую для ее жизни и интересов борьбу. Мир с Турцией 1791 года был, видимо, непрочен. В начале 1794 года с минуты на минуту ожидали возобновления неприязненных действий. На южной границе была сосредоточены большая часть наших войск; деятельно пополнялись магазины; туда были отвлечены лучшие командные силы; там же – в Херсоне – находился и Суворов.
Но гром грянул в той стороне, в которой его, по-видимому, менее всего ожидали. С потерею земель, отошедших после раздела 1792 года к России и Пруссии, Польша сохранила только тень самостоятельности; она и тогда уже составляла скорее часть Российской Империи, чем независимое государство. Русские войска занимали важнейшие города: Варшаву, Вильну, Ковно, Гродно, Брест, Слоним. В Варшаве находился полномочный министр и главнокомандующий войсками барон Игельстром, которого с большим правом, [137] чем польского короля, можно было признать правителем и распорядителем судеб и внутренней жизни государства.
Лучшие люди Польши не могли не тяготиться таким положением. Борьба была неизбежна; она должна была закончить давний спор славян между собою. И подготовка к этой борьбе велась в Варшаве довольно деятельно, оставаясь мало известной лишь ля русского министра, который по отсутствию характера, энергии, выдержки, осторожности мало соответствовал своему трудному и ответственному посту.
Даже в ту минуту, когда борьба фактически началась, когда во главе наскоро сформированных в Кракове войск стал горячий патриот Костюшка, с именем и властью главнокомандующего, когда войска эти 24 марта разбили под Рацлавицами небольшой отряд генерала Тормасова – даже тогда находили возможным говорить лишь о «некотором беспокойстве в Польше».
Вместо немедленных, энергичных действий против только еще зарождавшейся революции Игельстром предпочел влиять декларацией, бумажной угрозою, не приняв даже мер оборонительных для поддержания спокойствия в Варшаве.
Он пробудился только тогда, когда в ночь на 6 апреля под звон костельных колоколов в Варшаве началась резня разбросанных мелкими частями по городу русских войск (9 батал. и 6 эскад.). Непроницательность и доверчивость начальника искупили войска: из 5 тысяч погибло и потеряно 4; Варшава оказалась в руках восставших.
Примеру столицы последовали: Вильна, Гродно и другие города, и к 15 апреля все важнейшие пункты [138] очищены русскими войсками. Беспечность и непредусмотрительность и здесь имели большее значение, чем недостаток сил.
Первые сведения о событиях в Варшаве достигли Петербурга 18 апреля. Тотчас же собранный Государственный – он же и Военный – Совет принял решения:
1) Все вообще войска, как вновь назначенные, так и ныне находящиеся в Польше и Литве, сосредоточить на собственной западной границе, поставив им первою целью сбор и прикрытие этой границы.
2) Принять меры, дабы во что бы то ни стало оттянуть уцелевшие войска из Литвы и Польши, для чего особым отрядом из войск, занимавших Изяславскую губернию (южнее Полесья), произвести диверсию движением на Холм, Люблин, Брест, Слоним и алее к тем же своим западным границам.
3) Обратиться, в силу союзного договора, к Пруссии о поддержании наших войск в Польше и пограничных пунктах Литвы, а Венский двор просить не допускать формирования польских отрядов в Галиции.
4) Общим главнокомандующим на всем театре военных действий назначен кн. Репнин. Когда-то энергичный и резкий дипломат, осторожный генерал, всегда верный и точный исполнитель указаний, даваемых свыше, Репнин к той эпохе, о которой идет речь, сохранил в неприкосновенности только последние свои качества, в значительной мере утратив энергию и способность к самостоятельной деятельности в области вопросов строго военных.
Первые и основные решения были приняты, следовательно, Советом. Прежде во главе его становилась сама [139] Императрица Екатерина II, не номинально, а сердцем, умом, непосредственным трудом рук своих, ведя переписку с главнокомандующими. Возраст, утомление продолжительною государственною деятельностью к 1794 г. существенно изменили ее роль в Совете. Она выражала свои желания, высказывали мнения, но далека уже была от непосредственного влияния на главнокомандующего.
Вдохновителем Совета и, пожалуй, полновластным вершителем его дел был президент Военной Коллегии Н. И. Салтыков. Из плеяды славных деятелей екатерининской эпохи Н. И. был мало известен и менее других боевым генералом. Но он был придворным, умевшим искусно лавировать по тому узкому, но богатому подводными камнями проливу, который разделял в то время Петербург и «большой двор» от Гатчины и «малого двора». Салтыков сделался необходимым обоим берегам и этим, главным образом, объясняется то значение, которым пользовался он в эту эпоху. И в постановлении Совета, и в указах, и в повелениях Императрицы мы находим выражение тех же самых идей, которые предварительно высказывает Салтыков в своих письмах к Репнину и другим лицам. Можно сказать, что Совет думал головою Салтыкова, глаголал его устами.
На общее положение дел салтыков смотрел очень мрачно; мало надеялся на то, что из наших войск, занимавших Литву и Польшу, успело что-либо спастись.
«Теперь не время думать о победах, а нужно собрать и узнать: где, кто, сколько, чтоб думать и рассуждать было можно. Первым предметом иметь прикрытие [140] наших границ и отдалить от оных скопище тех мятежников. А потому ничего я так теперь не желаю, как узнать, что все рассеянные части войск наших уже собрали; тогда считаю быть надежну и спокойну».
Вопрос, как видно, решен по всем правилам: открытие кампании силами сосредоточенными и превосходными; сбор их вне района действий противника. И это, пожалуй, было бы основательно, если бы оправдались опасения Салтыкова относительно участи наших отрядов. Но уже в очень скором времени, примерно через неделю, Салтыков узнает, что «потеря наша в Польше не столь велика выходит, как сначала казалось»., да и вообще нужно прибавить, что и общее положение дел не было не только критическим, но и дурным, как впоследствии сознавался и сам Салтыков. При таких условиях, принятые Советом решения не были согласованы с данною обстановкою, свойствам противника и красноречивым опытом сравнительно недавнего прошлого. В 1768–72 г. нашим войскам приходилось иметь дело с тем же противником.
13–17 тыс. – никогда не больше – занимая важнейшие пункты страны, располагая участковыми и общим резервом, развивая энергию и быстроту действий, ставили целью не допускать формирования конфедератских отрядов или бить их в самом зародыше.
Превосходством сил противника тогда не смущались: по боевым своим качествам полумилиционные войска конфедератов не могли мечтать об успехах в открытом бою с опытными русскими батальонами. Но тогда у командира корпуса была широкая [141] свобода действий, и сам он находился в центре театра борьбы – в Варшаве. Теперь же противнику безнаказанно отданы все важнейшие пункты страны, дарованы личные и материальные средства и главное – время на сбор ополчения, организацию, обучение…
Но, быть может, ничтожность средств, которыми могли располагать мы, оправдывала такое добровольное отречение на продолжительное время от всяких предприятий, кроме защиты собственных границ?
Нет.
1) У Игельстрома собралось в Польше после Варшавского погрома более 14 тысяч, на подкрепление которых всутпило около 10 тыс. пруссаков.
2) К Владимир-Волынску шел корпус Дерфельдена около 19 тыс.; до 18–22 тыс. собиралось у Репнина на границе, считая в том числе и отряды, отступавшие из Литвы. 60–65 тыс. человек, хотя и не соединенных, совершенно, однако, были достаточно для немедленных, решительных действий против неприятеля, находившегося в периоде формирования своих сил. Но общая растерянность царила не только в Петербурге, а и ближе к театру войны – в Риге.
«Вы все еще считаете на наши в Литве войски,– пишет Репнин Салтыкову 22 апреля, – и мне пишете, что я назначен ими командовать, но их уже нет или клочки, может быть, куда ни есть укроются».
И Салтыков решается не только выждать, но и все управление взять в свои руку, указать даже место, где быть главнокомандующему… в Риге. С этою последнею мерою даже уступчивый Репнин помирился не без боя. Он доказывал, что его место у важнейшего из своих отрядов, т. е. у Дерфельдена. Но короток и [142] авторитетен был ответ: «чтобы к Дерфельдену вам ехать, Государыни на то отнюдь воли нет». И только 8 июля Репнин переехал из Риги в Несвиж.
Свои идеи Салтыков проводит в жизнь с настойчивостью достойной лучшей участи. Первым в общей безурядице опамятовался Игельстром; собрав свои войска и убедившись, что потери не так уж чувствительны, что положение не так отчаянно, что средства для борьбы на месте есть, что центр восстания близок, уязвим, что у Костюшки пока не свыше 15 тыс., он решил – и основательно – при помощи пруссаков действовать против головы и сердца революции – против Костюшки и Варшавы. Несмотря на полное и дружеское расположение Салтыкова, Игельстром был за это отозван и заменен Ферзеном, которому и поставлено важнейшею и единственною задачей «соединение всех войск наших в Литве», т. е. вывод русского отряда из пределов Польши.
Между тем русско-прусские войска нанесли в Польше хотя и нерешительный, но весьма чувствительный удар Костюшке, а Дерфельден в то же время наголову разбил у Холма отряд Зайончека и подвигался к Варшаве, к которой поспешно отходил и Костюшка, уклоняясь от новой встречи с союзными войсками.
Таким образом, над молодыми, еще не окрепшими силами восстания был занесен, казалось, неотразимый и грозный удар: с запада надвигались соединенные силы русских и пруссаков, а с востока Дерфельден. Уступая в численности, имея за собой волновавшуюся Варшаву, недовольную событиями последних дней, Костюшка находился в положении близком к критическому. [143] Смелое движение вперед, штурм едва укрепленной Варшавы… и еще в июне польскому главнокомандующему пришлось бы произнести те легендарные слова, которые молва вложила ему в уста на Мацеовицком поле сражения: finis Poloniae.
Но в эту минуту Дерфельден получает запоздавшие петербургские приказания спешить в Литву, прикрывать свои собственные границы, собираться для будущих наступательных предприятий и побед. Повеления были так определенны, так решительны, дух управления успел уже настолько выясниться, что разумный, но осторожный генерал не посмел уклониться от исполнения велений и повернул к своим границам, чтобы защитою и прикрытием их искать решения борьбы. А между тем, в это-то именно время Салтыков выражал Репнину свое тревожное желание, чтобы Дерфельден промедлил еще несколько дней в тех местах. «Жаль будет, если упустят Костюшку; истребление его доставило бы конец всему».
Полное горечи письмо пишет Репнин Салтыкову по поводу решения Дерфельдена, но «устроитель военных действий» находят утешение в том, что «как много вещей на свете делаются сами собой, то и сию перемену я думаю отнести нечаянному случаю. И со всех сторон старались оное переменить, но не сделалось».
Коренная и основная причина внутреннего разлада в действиях оставалась все еще непонятною, скрытою.
Красной нитью через все распоряжения Салтыкова проходит его опасение за судьбу отдельных отрядов, за собственные границы. Ему все хочется одного: [144] собрать скорее армию и тогда выработать план наступательных операций.
Он пишет «самоподробнейшие» инструкции, так что, наконец, даже многотерпеливый дипломат Репнин, доведенный до крайности пространными предписаниями, связывающими ему руки, просит освободить его от командования. Но не менее ловкий дипломат Салтыков сумел обелить себя: «о перемене вас другим отнюдь не позволяйте себе думать. А что ж вы говорите, что подробные наставления вас затрудняют, я в том весьма согласен, но невозможного никогда возможным сделать нельзя».
Несмотря на все желания и Салтыкова, и Репнина армии к границам не удалось собрать. Ферзен, вопреки повелениям, нашел более соответственным остаться в Польше и действовать совместно с пруссаками против Варшавы. Дерфельден еще не подошел. Забота о своих границах, высказанная сверху, подхвачена усердно внизу, и на войска, пока находившиеся у Репнина, пала невидная, трудная и неблагодарная деятельность, суть и бесплодность которой охарактеризовал сам же Салтыков так: «повсюду мы бьем и гоняем, а из того ничего не выходит. Как то уже в некоторых местах случилось, что по разбитии называемых скопищ вместо, чтобы таковые происшествия нас подвигали вперед, мы должны назад оборачиваться к защите собственно себя».
Наконец в дело вмешалась политика. В наступательных действиях встретилась неотложная надобность.
Австрийцы решили, что наступило время для раздела [145] Польши. Чтобы не упустить случая к округлению границ, они заняли своими войсками Краковское, Сандомирское, Люблинское и Холмское воеводства.
Из Петербурга немедленно потребовали, чтобы Румянцов назначил часть сил из южной армии для занятия пространства по Бугу до Бреста, а Репнину указано занять войсками его армии от Бреста к Гродно и далее по Неману до Полангена.
«Из сего вы рассудите, к чему идет, – пишет Салтыков Репнину, – и сими днями, считаю, начнутся негоциации, а потому и нужно, чтобы сказанные места к занятию нашими войсками в руках наших были».
Все, что было на границе, в середине июля двинулось, наконец, на Вильну и Слоним. Партии противника проскользнули мимо наших отрядов, захватили Поланген, Динабург, угрожали Полоцку, шли к Рогачеву. Снова остановка, снова нервная, поспешная отправка войск в тыл от Репнина и высылка их изнутри к границам.
Только 1-го августа взята Вильна и занят Слоним.
Не лучше шли дела и у пруссаков с Ферзеном. Союзники осадили слабо укрепленную Варшаву, но вели дело вяло, медленно и спорили до тех пор, пока поляки не разгромили тыл пруссаков и не прервали их сообщений с Торном.
Пруссаки на сей год признали кампанию оконченной и 30-го августа отошли к Торну. Ферзену оставалось идти на соединение к своим войскам в Литву. Около этого времени и в переписке Салтыкова и Репнина все чаще обсуждается вопрос о зимних квартирах. [116]
Вот в каком неопределенном положении застает дела 5-й месяц войны.
Внимательно следил за ходом ее маститый фельдмаршал Румянцов, главнокомандующий войсками южной России, но почти забытый и утративший свое влияние.
Тягучесть событий заставляет, однако, и его высказать свое мнение, что «война сия ничего не значащая становится прехитрая и предерзкая».
Еще зорче следил за событиями подчиненный Румянцова – Суворов, переведенный из Херсона в Немиров; следил тревожно, как истинно русский человек, ревнивый к славе России; нервно, как человек, против воли и желаний поставленный в стороне от дела и событий; завистливо, как генерал, жаждавший деятельности и не допускаемый к ней.
Наконец и сама петербургская стратегия, хотя понимающая свои конечные задачи и цели, но не находящая средств и способов для выполнения, довольно откровенно сознается в своем бессилии.
В половине августа Салтыков намекает Румянцову, что «отряжением сильного от вас отряда к облегчению действий под Варшавою, как и вообще почитаю в Польше, даже и в Литве, Ваше Сиятельство сделали бы то, чего и здесь хотелось».
Но Румянцов уже предупредил это желание и из войск, ему подчиненных, пользуясь спокойствием турок, назначил отряд, силу которого предоставил определить самому начальнику отряда, Суворову, в зависимости от числа войск и положения дел в Брацлавской губернии. Суворову же подчинены и те небольшие отряды Буксгевдена и Маркова, которые еще в июле были отправлены, вследствие петербургского указа, к Бугу. [147] 15–16 тысячный польский корпус Сераковского, занимавший Кобрин, заставил их, однако, остановиться в Ковеле.
На бумаге Суворову было сказано, что цель его отряда: «сделать сильный отворот сему дерзкому неприятелю со стороны Бреста, Подлясского и Троицкого воеводств», но имеются данные, указывающие, что Румянцов смотрел на задачу отряда шире, желал захвата Люблина, приближения к Висле. Так, по-видимому, был ориентирован и Суворов. Взятые последними из Немирова войска с Ковельскими отрядами должны были составить 10–11 тыс. человек.
14 августа Суворов выступил из Немирова и через 9 дней непрерывного марша, пройдя почти 300 верст, прибыл в Варковичи, где его догнал и петербургский указ. Указ этот и сам по себе был неприятен Суворову; он подчинял его непосредственно петербургскому Совету, а главным образом потому, что значительно ограничивал цели, задачи и пределы возможного распространения действий отряда. По указу – его задача: занять правый берег Буга и Брест, укрепиться в этом городе, устраивать магазины для себя и других и оборонять линию Буга от неприятельских покушений. Под горьким впечатлением обманутых ожиданий Суворов в Варковичах набрасывает записку такого содержания: «невежды петербургские не могут давать правил российскому Нестору; одни его повеления для меня святы. Союзники ездят на российской шее. Король прусский даже и варшавских мятежников обращает на россиян, если то не из газет взято. Мне погодить о себе публиковать, чтобы осталось в запасе нечто нечаянности до первого побиения, если благословит Бог. Время драгоценнее [148] всего. Юлий Цезарь побеждал поспешностью. Я терплю до двух суток, ля провианта, запасаясь им знатно на всякий случай. Поспешать мне надлежит к стороне Бреста, ежели между тем мятежники уже не разбиты, но не для магазейн-вахтерства; есть младшие… или оставить все. Там мне прибавить войска, идти к Праге, где отрезать субсистенцию из Литвы в Варшаву».
Эта записка – драгоценный документ, полностью обрисовывающий взгляд и виды Суворова: бить неприятеля быстротою, развязки искать в Варшаве и, так или иначе, сбросить с себя бремя Совета. Намечен и путь: одни повеления Румянцова для него святы; обращаться только к нему, забывая о Петербурге.
Труден и скользок был это путь.
Выступал ли Суворов на театре войны полномочным полководцем, опирающимся на высокое доверие Императрицы, на сочувствие лиц, стоящих близко к власти; получил ли инструкции с широкими правами; имел ли средства, с которыми мог бы довести войну до желанного всей Россией конца без содействия войск, ему неподчиненных, но находившихся уже на театре войны?
Нет, нет и нет. Ничтожны были полномочия, не широки задачи, мал отряд.
Но Суворов нес с собою на театр войны то, чего не было в действиях других начальников: знание характера своего противника, излюбленного им способа действий; стремление искать неприятеля, а найдя – смело и быстро атаковать полумилиционные, слишком впечатлительные и мало устойчивые войска, бить их [149] и после того неотступно преследовать о полного их разложения и уничтожения.
Быстрота в движении, неожиданность нападения, смелость и решительность атаки подавляюще действовали и на войска противника, и на население; среди последнего с каждым днем все меньше находилось желающих вступать в ряды войск, и средства для борьбы быстро уменьшались.
Выступив 24-го августа из Варковичей, Суворов с той же быстротою вел свой отряд, который в промежуток времени с 1-го по 8-е сентября нанес ряд ударов польскому корпусу Сераковского: под Дивином, Кобрином, Крупчицами, Брестом. От 15–20 тыс. спаслись лишь жалкие остатки этого корпуса.
Цель, назначенная свыше Суворову, достигнута. Дальнейшая самостоятельность его, казалось, была немыслима.
Действительно, представим себе появление какого-то отряда на театре войны, подчиненном всецело и нераздельно одному главнокомандующему. Может ли этот отряд не подчиниться авторитету главного начальника? Ведь это будет то вредное двоевластие, против которого еще 25 лет назад восстал сам Суворов, говоря, что «в одном дому двум хозяев быть не может».
Но подчиниться Репнину – значит подчиниться ой системе, которая царила доселе. Слишком много руководительства сверху, стремления все предвидеть, указать… Но события опережали курьеров, везших обстоятельные приказания. Приходили приказания поздно и вносили еще большую безурядицу, служили источником еще большей нерешительности исполнителей. [150]
Из Петербурга – излишек руководительства; на месте – недостаток энергии, решимости, стремления к той конечной цели, в которой, по выражению участника, и была «эссенция бунту», т. е. к Варшаве. Отмахивали неприятеля как мух от своих границ, били его, но ни на шаг не приближались к окончанию войны…, говорили и готовились к зимним квартирам с тем, чтобы с весны начать новую кампанию, но при условиях, быть может, несравненно труднейших, осложнившихся вмешательством недругов России…
Вести таким образом дело дальше Суворов не мог по силе своего характера, по свойствам своего таланта. Но, чтобы изменить течение деда, нужно было не только сохранить независимость, но еще и вырвать власть у другого, хотя бы над частью подчиненных ему войск – с 10–11 тыс. брать Варшаву, охранять тыл и фланги было, конечно, немыслимо.
Получение предписания от Румянцова, командование отряда от войск, подчиненных фельдмаршалу, давало лазейку для достижения первого. Признав единственную зависимость от Румянцова, Суворов отправляет в Петербург лишь реляции о победах. Репнину – требование о содействии от соседних к Бресту войск, но с малым пока в том успехом.
Вырвать власть у другого было трудно. Нужна была благоприятная минута, и выжидание ее длилось ровно месяц вынужденного сидения в Бресте.
2-го октября до Суворова достигает первый слух, 4-го вполне подтвердившийся, что отступавший от Варшавы Фрезен 29 сентября под Мацеовицами наголову разбил Костюшку и самого его взял в плен.
4-го числа Суворов доносит Румянцову, что «по [151] происшедшим обстоятельствам, дабы не дать опомниться неприятелю и достигнуть цели Ее Императорского Величества, должны мы все наше внимание обратить для полной поверхности над мятежниками и взятия самой Варшавы». А потому он, Суворов, дал предписание Ферзену идти к Минску–Станиславову для соединения с войсками, выступающими туда 7-го из Бреста.
«Но как силы сии для решительного и скорого стеснения Варшавы весьма недостаточны…, то необходимым почитаю и корпус генерал-поручика Дерфельдена придвинуть… к Праге, а потому и для вящей пользу службе Ея Императорского Величества дал я ему, генерал-поручику и кавалеру, повеление…» о движении к той же Праге. «О чем я сообщил г. генерал-аншефу Н. В. Репнину и просил, дабы в назначенных ему, Дерфельдену, от меня предметах не препятствовал».
А Дерфельден с 8 тыс. только что достиг Белостока. И Ферзен, и Дерфельден – починенные Репнина. Дней пять тому назад Репнин наотрез отказал Суворову отделить часть своих войск к Бресту на том основании, что ему и самому мало «к закрытию занятой им черты».
На решительность Дерфельдена Суворов, видимо, не особенно рассчитывал и тревожно смотрел и на свое движение к Варшаве, имея справа корпус польский Мокрановского и на предприятие против Варшавы с 21–22 тыс. чел.
Но в это время, неожиданно для Суворова, подул из Петербурга благоприятный для него ветер. «Сообщество ваше с Суворовым я весьма понимаю, [152] сколь оно неприятно для вас быть может, – пишет Салтыков Репнину, – и особливо по весьма авантажному об нем здесь заключению. Предписание его Дерфельдену указывает, что он ни в чем общему порядку не следует, и он приучил всех о себе так думать, ему то и терпят».
Но писал он так потому, что в то же время к Репнину летел указ отдать Суворову и Дерфельдена. В Петербурге ряд побед Суворова оживил надежды на окончание войны еще в этом году. И, скрепя сердце, Суворову уступали то, что он требовал. Но самому Суворову совершенно не были известны эти взгляды, надежды, уступчивость Петербурга, и все распоряжения делал он на свой страх. Не знакомы мы и с внутренним миром его при решении, во что бы то ни стало вырвать власть из рук президента и главнокомандующего. Руководствовался ли Суворов побуждениями высокого патриотизма или крайнего честолюбия? Но могло ли только оно последнее побудить Суворова поставить на карту всю свою таким упорным трудом созданную карьеру, имя. При глубокой уверенности в удаче предстоящих действий – пожалуй, да; но кто же может ручаться за постоянство фортуны на полях сражений? А при неудаче, естественно, Суворов не мог ждать пощады от своих недоброжелателей. И одно честолюбие, полагаю, не могло стать источником гражданского мужества, которое приносило в жертву 35 лет боевой деятельности и заслуженную доселе боевую славу. Сам Суворов в рапорте определяет свои побуждения вящей пользой службе Ее Императорскому Величеству и отечеству. И, конечно, слова эти искренни. [153]
7 октября Суворов выступил из Бреста; победа под Кобылкою обеспечила соединение корпусов. Кровавый штурм Праги в ночь с 23 на 24 октября решил судьбу Варшавы, а с нею судьбы войны и Польши, исчезнувшей с карты Европы как политически независимое государство.
Коротка и красноречива была оценка свыше деятельности генерал-аншефа Суворова: «ура, фельдмаршал Суворов»; увеличилось число недругов и недоброжелателей полководца, резко отнеслась западная критика к образу ведения им войны. «Генерал без диспозиции» - название, присвоенное Суворову за этот именно период деятельности. Критика хотела видеть в конфедератах регулярные войска, сплоченные духом единства, руководимые единой волей. Для нее были совершенно неясны обстановка, характер противника, его боевые качества; непонятны те приемы, которые наиболее обеспечивали достижение успеха скорого и решительного. Критика видела лишь одно, что Суворовские приемы были не то, которые в свое время можно было назвать общепринятыми, основанными на правилах, рекомендуемых учеными трактатами.
Но Суворов подчиняет свою тактику и стратегию хорошо ему известным свойствам своего противника. Человек у него является главнейшей данною, обусловливающею способы борьбы1. [154]

II

Миновало два года. 6 ноября 1796 года скончалась Императрица Екатерина, а про 7-е число один из современников уже сказал: «в одно мгновение все переменилось, и через сутки по воцарении настал иной век, иная жизнь, иное бытие».
Слишком прямолинеен, тверд и независим был характер Суворова, слишком убедительны были для него боевые опыты, подтверждавшие правильность основ его системы воспитания и обучения войск. Суворов не мог сохранить своего значения при новых требованиях и должен был уступить свое место новым людям, а сам в качестве отставного, без мундира, поднадзорного фельдмаршала проживал в своей вотчине Кончанском, не без основания считая свою военную и боевую деятельность завершенною.
Но в войне была цель его жизни и с напряженным вниманием следил Суворов за успехами Бонапарта и «безбожных французишек». Идеи Императора Павла о необходимости предоставить России мир и спокойствие после продолжительной боевой жизни предшествовавшего царствования очень скоро [155] уступили место признанию обязанности России утвердить спокойствие Европы, бороться за восстановление ниспровергнутых престолов.
С апреля 1798 года принимаются и подготовительные меры: снаряжаются две эскадры, к границам сосредоточивают войска, деятельно работает дипломатия над созданием новой коалиции.
Цель достигнута. Существенные интересы строго реального характера поставили в ряды коалиции Англию, Австрию, Неаполь, Турцию.
«Положить предел успехам французского оружия и распространению правил анархических; принудить Францию войти в прежние границы и тем восстановить в Европе прочный мир и политическое равновесие» - так формулировала Россия необходимость войны – первенца за чуждые ля нее блага и интересы Европы.
6 февраля 1799 года флигель-адъютант Толбухин вручил Суворову в Кончанском собственноручный Высочайший рескрипт, объявлявший, что австрийский император просил назначить фельдмаршала предводителем армии в С. Италии, куда идут и русские войска Розенберга и Германа. 7 февраля Суворов уже выехал в Петербург.
Пока Император, видимо, уступал только необходимости, не питая полного доверия к фельдмаршалу. Печальной памяти в русской военной истории генерал Герман был снабжен от Павла повелением наблюдать за предприятиями Суворова, которые «могли бы служить ко вреду войск и общего дела, когда он будет слишком увлечен своим воображением, могущим заставить забыть его все на свете. Итак, [156] хотя он стар, чтобы быть Телемаком, но не менее того вы будете Ментором, коего советы и мнения должны умерять порывы и отвагу, поседевшего под лаврами».
Пребывание Суворова в Петербурге изменило мысли Императора. «Дядька» получил другое назначение. При отправлении Государь сказал Суворову: «веди войну по своему, как умеешь», и со своей стороны свято сдержал раз данную свободу действий своему полководцу.
В середине марта Суворов прибыл в Вену. Тотчас по прибытии назначение австрийским фельдмаршалом и главнокомандующим и обещание власти неограниченной. Но уже через несколько дней Суворов убедился, что обещание не шло дальше любезности необходимой для первой встречи престарелого полководца. Сначала от него потребовали план, потом командировали членов Гофкригсрата для совместной выработки плана действий до реки Адды. Суворов нашел способ уклониться.
Явился доверенный самого императора Франца, генерал Лауер, с той же целью; Суворов остался непреклонен и плана не изложил. Но неужели не было у него плана? Неужели Суворов не поспешил изучить значения, характера, условий ведения войны на том частном театре, на который волею императора Франца он был теперь назначен? На предъявленный ему членами совета подробный план наступательных операций до р. Адды, Суворов возразил: «я начну действия переходом через Адду, а кончу кампанию, Ге Богу будет угодно». План у Суворова, как видно, был, но не в такой форме, как того требовал [157] совет. Общая цель; предположения до вероятного первого столкновения с противником; дальше уже начинается область фантазии. В эту-то область и желали втянуть Суворова, но от этого он настойчиво отказывался.
Пришлось прибегнуть по отношению несговорчивого старика к некоторой мере. 23 марта на прощальной аудиенции император Франц вручил Суворову «начертание» главных оснований похода, приказав доносить прямо ему о своих дальнейших предположениях, но до исполнения таковых. Целью первых наступательных действий «начертание» ставило прикрытие австрийских владений и удаление от границ непосредственной опасности вторжения. Цель – узкая, скромная, но для главнокомандующего, конечно, обязательная. Начертание этим, однако, не ограничилось; в нем шаг за шагом разобрано, как Суворову лучше исполнить задачу. Чтобы не отвлекать главнокомандующего от важнейших военных соображений, «начертание» предусмотрительно возложило всю хозяйственную часть на австрийского генерала Меласа.
4 апреля Суворов прибыл к армии в Валеджио, выждал прибытия русских войск и 7 апреля в наступление. Через 10 дней французская армия Моро разбита на Адде, Милан – столица Цизальпинской республики – занят; самая республика ниспровергнута.
Отсюда, из Милана, Суворов 20 апреля, исполняя волю императора, представил предположение о своих дальнейших действиях, приступив, впрочем, к началу их исполнения без утверждения из Вены. Мантуя обложена осадной армией Края, главные силы двинулись к р. По навстречу французской армии Макдональда, [158] по ложным слухам будто уже перешедшей Апеннины на пути из Средней Италии. Разбив его до соединения с Моро, говорит Суворов, я левым берегом По направлюсь к Турину. Пусть в это время эрцгерцог Карл, Готце, Бельгард вытеснят французов из Швейцарии, и мы потом предпримем совместное наступление к французским пределам.
Это предположение было первой причиной того, что Венский совет стал смотреть на главнокомандующего недоверчиво, подозрительно. Он вторгается в область ему чуждую; касается армий, ему неподчиненных; создает обширные и смелые планы, а забывает меры предосторожности и предусмотрительности по отношению к своей армии. Он забывает, что должен прикрывать осады Мантуи и Миланской цитадели; разве можно думать в это время о каких-либо дальних предприятиях. Рескрипты от 1 и 2 мая преподаю первые уроки и наставления: «о совместном наступлении и предполагать не следовало… Ограничить действия левым берегом р. По; обратить особое внимание к обеспечению себя в завоеванных областях покорением находящихся в них крепостей. Допускается, впрочем, овладеть какой-либо крепостью и на правом берегу реки, в недалеком от нее расстоянии».
Не угодил Суворов и первыми своими мерами по устройству занятых областей. Извещают, что ля этого назначен австрийский комиссар.
За этими первыми наставлениями непрерывною чредою последовали другие; мягкий, любезный тон уступает место повелительному: «Я должен снова поручить вам, – пишут 10 мая, – чтобы вы, оставив все [159] другие предположения, обратили исключительно попечения свои на покорение Мантуи и Милана … а с остальными войсками … заняли бы позицию удобную для охранения завоеваний наших».
Что же оставалось главнокомандующему? Хозяйство и довольствие – у Меласа; дела политические – у комиссара; сторона оперативная – у Совета… разве только выбор требуемой позиции.
«В Вене любят только посредственность, а талант не охотник до узды», – пишет по этому поводу Суворов, все еще льстя себя надеждою отвоевать необходимую самостоятельность. Но он упускал из виду, что имел дело с Веной, настойчивой в стремлениях, неутомимою в сочинительстве инструкций. Забывал и то, что в руках Совета было могучее средство борьбы со своим главнокомандующим – вопрос продовольственный.
Через пять недель по открытии кампании занята столица Пьемонта, Турин. Союзные войска стояли всего в 100 верстах от французской границы. Расшатанная армия Моро укрылась в Генуэзской Ривьере; Макдональд, вопреки прежним сведениям, все еще не мог выбраться из средней Италии.
Но операционная линия Суворова достигла 250 верст. По воле и требованию Гофкригсрата все многочисленные, оставленные в тылу укрепленные пункты блокированы; ⅔ армии израсходовано на это. У Турина под руками только 30 тысяч.
Суворов, впрочем, считал их достаточными для наступления в Ривьеру. Но в эту минуту на фланге его операционной линии, в разрез между главными силами и армией Края под Мантуей, появляются 35 [160] тысяч Макдональда, 31 мая перевалившие через Апеннины.
Как громом поразила эта весть Края; все передовые отряды его стягиваются; осадный парк отправляется в Верону, и тревожные донесения летят в Вену, повергая в трепет венское правительство, купно с Гофкригсратом. От 31 мая: «наступает Макдональд»; от 1 июня: «он разбил Гогенцоллерна»: далее, что французы продолжают наступать, вероятно, на Мантую, что Краю помощи ждать не от кого; Суворов далеко.
Итак, Мантуя – этот, по мнению Вены, ключ снова попасть в руки неприятеля; армия Края может потерпеть отдельное поражение и тогда… – кампания потеряна. Для чего тогда все завоевания Суворов, сделанные им в нарушение осторожных, настойчивых и определенных требований Гофкригсрата?
В Вене трепетали. Спокойно и уверенно распоряжался на месте Суворов. С быстротою изумительной ведет он главные силы навстречу Макдональду и в трехдневном сражении на Треббии бьет его армию, преследует сутки и бросается назад против Моро, появившегося со стороны Генуи. Макдональд укрывается в Тоскане; Моро отступает в Ривьеру. Создается благоприятная обстановка для нанесения последнего, решительного удара противнику. Суворов отдает распоряжения для наступления в Ривьеру.
Но в это время к нему уже спешило грозное послание: «я желал бы, чтобы неоднократные повеления мои об ускорении осады Мантуи и об избежании излишнего раздробления сил были бы исполняемы [161] своевременно… Надлежит совершенно отказаться от всяких предприятий дальних и неверных, не соответствующих ни теперешнему положению дел, ни намерениям моим».
Шестинедельным бездействием, в ожидании падения Мантуи, заплатили союзники за этот рескрипт, но ответственность за бездействие австрийцы считают нужным возложить всецело на Суворова.
Но, быть может, виноват действительно Суворов, беспрекословно подчинившийся этому резкому рескрипту, написанному в минуты тревоги, под давлением угрожающих вестей? Обстановка изменилась, стала благоприятною; нельзя было ею не пользоваться. Не сыграл ли Суворов роли Дерфельдена в 1794 году?
Объяснение найдем в рескрипте от 10 июля, данном в ответ на донесение Суворова о победе при Треббии: «о наступательном движении армии моей через Валлис или Савойю во Францию теперь решительно помышлять не должно… В настоящее время вы должны все свое внимание употребить на покорение Мантуи и за сим стараться овладеть еще мало помалу другими крепостями». Вся кампания, все помышления и желания Гофкригсрата – все сосредоточилось на взятии крепостей, на закреплении за собой завоеванного. Каждый рескрипт приносит косвенное порицание предприятиям и распоряжениям фельдмаршала; каждое повеление проникнуто идеей устранить на будущее время возможность самовольных и опасных предприятий не в меру энергичного полководца.
Уже в это время совет не воздерживался от непосредственной от себя отдачи приказаний австрийским генералам, починенным Суворову; все эти [162] приказания шли вразрез или прямо в отмену распоряжений главнокомандующего.
Вот какова была атмосфера, в которой приходилось жить и работать полководцу. Просмотрите его переписку за это время: это сплошной вопль исстрадавшейся души, это сплошное негодование на ту жалкую роль, которую заставляют его играть.
«Его Римско-Императорское Величество желает, чтобы, ежели мне завра баталию давать, я бы отнесся прежде в Вену. Военные обстоятельства мгновенно переменяются…; фортуна имеет голый затылок, а на лбу длинные висячие волосы. Лёт ея молниин, не схвати за власы, она уже не возвратится».
«Все мне не мило. Присылаемые ежеминутно из Гофкригсрата повеления ослабляют мое здоровье. Хотят операциями править за тысячу верст. Не знают, что всякая минута на месте заставляет оные переменять. Меня делают экзекутором Дидрихштейна» (фамилия одного из членов Совета).
Но тщетно плакался Суворов. Главный посредник между ним и венским правительством, наш посланник граф Разумовский, смотрел на все через австрийские очки, которые успешно надевал на него первый министр барон Тугут. Считая жалобы Суворова плодом старческого брюзжания, Разумовский пишет ему бессодержательные ответы, дает трудноисполнимые советы: «продолжать великие дела с быстротой вам свойственной» … за что после здесь «вас будут благодарить, славить и обожать».
Условия деятельности, созданные Гофкригсратом, стали, очевидно, невыносимыми, и Суворов, целью жизни которого можно считать войну и достижение [163] боевой воинской славы, просит Императора Павла убрать его с поприща, ведущего к этой цели ближайшим путем. «Робость Венского Кабинета, зависть ко мне как чужестранцу, интриги частных двуличных начальников, относящихся прямо в Гофкригсрат, который до сего операциями правил, и безвластие мое в производстве сих прежде доклада на тысячи верстах, принуждают меня, Ваше императорское Величество, всеподданнейше просить об отзыве моем».
Довольно. Думаю, приведенными данными достаточно обрисованы отношения Совета к главнокомандующему. Они не изменились и после этого письма; разве больше еще обострились. Гофкригсрат шире прибегает к вмешательству в распоряжения Суворова, не стесняясь своею волей отменять их. Живший идеей службы и служения своему Государю и отечеству, Суворов остался на своем посту до отозвания русских войск с театра войны. Ему пришлось еще пережить ужасные, критические дни Швейцарского похода. Там он освободился от Совета, но самый поход является лишь дорогой искупительной жертвой за осуществление идеи, зародившейся в голове того же Гофкригсрата.

III

Стремление руководить военными операциями издалека, направлять мысль и волю ответственного главнокомандующего по руслу, желанному правящим сферам, существовало часто; установилось это с давних времен, не исчезло и теперь; достаточно указать [164] на Баратиери и те незримые ля постороннего глаза причины, которые привели этого генерала на поле сражения при Адуе. В наиболее полную и, можно сказать, в уродливую форму вылилось это стремление в Австрии, где с 1556 года учрежден постоянный военный Совет, в течение почти 300 лет тяготевший над волею и правами главнокомандующего, дававший последнему не только общие, отправные соображения, но подробно разработанные планы, грешившие забвением о воле и действиях противника. Из подражательности и царившего у нас в XVIII столетии сознания, что все принятое на западе благо, такой же Сове народился и у нас со времени семилетней войны, когда он существовал под именем Конференции.
Но между русским и австрийским Советами лежала глубокая пропасть. Наша Конференция выросла на почве недоверия к военным способностям своих главнокомандующих, а потому она – всесильная Конференция – умела уступать, когда ей приходилось сталкиваться с талантом, знанием, настойчивостью, как это было в 1761 г. по отношению Румянцова. Как наследие прошлого, Сове перешел и в екатерининское царствование. Но ясный и глубокий ум Императрицы подсказывал ей отрицательную сторону этого учреждения, и в первую же при ней веденную войну она вступает в длительную личную переписку с главнокомандующим, постепенно расширяет его самостоятельность и, наконец, в 1773 году признает за ним «полную мочь».
Приходилось уже отметить причины, значительно [165] умалившие личное влияние Императрицы и снова выдвинувшие в 1794 году значение Совета.
Характер и взгляды Салтыкова сделали особенно осязательным возрождение почти забытого учреждения. Главнокомандующий снова оказался на петербургских помочах.
Однако когда на театре военных действий явился генерал, хотя и не облеченный определенными полномочиями свыше, хотя и самовольно захвативший в свои руки власть, хотя лично и не особенно угодный всесильному президенту, но умевший изменить ход войны Совет молчанием подписал свое согласие с фактом совершившимся.
В Петербурге не понимали войны, свойств противника, но поняли своего полководца и предоставили ему необходимую свободу. И предоставили, надо думать, не только по необходимости, по невозможности совладать с энергичным генералом. Неужели у всесильного президента Военной Коллегии не нашлось бы случая вставить палку в колеса Суворовской колесницы? Нет, не признанием собственной слабости и бессилия были слова Салтыкова: «ему (Суворову) то и терпят».
Цели, желания и стремления Совета и Суворова по существу были одинаковы: честь, слава, достоинство России, возвеличение ее в среде европейских государств. Пред этими высокими вопросами смолкали личные честолюбия деятелей эпохи, их частные интересы.
«От горести по ночам спать не могу», – плачется Репнин при начале неудачно шедшей кампании, «погубили мы славу целого столь знаменитого царствования». [166]
А если пути направлены к одной цели, то налицо те побуждения, которые способны заставить людей поступиться расчетами личного самолюбия; конечно – прибавим – при наличности честности и запаса здравого смыла, в чем природа не отказала русскому человеку.
И у вдохновителя петербургского Совета, Салтыкова, хотя и не даровитого, но верного и безусловно русского человека, нашлась сила воли признать свое бессилие, как руководителя Совета, и превосходство того, в чьи руки перешло управление ходом военных действий. На время смолкли все голоса, исчезли поползновения во что бы то ни стало вернуть неожиданно ускользнувшую из рук власть.
И в критические минуты нашего исторического прошлого сознание необходимости полной мочи начальнику берет верх над противоположными стремлениями. Несмотря на личное нерасположение за печальные дни Аустерлица, император Александр I в 1812 году вверяет власть Кузову, не навязывая ему никакого Вейротеро-Пфулевского измышления; и жизненный для России вопрос об оставлении Москвы без боя решен авторитетным голосом главнокомандующего на достопамятном совете в Филях.
Иной характер австрийского Гофкригсрата, выросшего на почве не только военного, но и политического недоверия. Были периоды, когда во главе Совета стояли люди с громкими военными именами, крупными дарованиями: Монтекукули, пр. Евгений Савойский, гр. Ласси, но в данное время за безызвестными, ничего не говорящими именами: Дидрихштейна, Тюрпина, Колоредо и Ламберта, скрывалась рука первого [167] министра барона Тугута, человека властолюбивого, с большим самомнением, с бесконечным недоверием, маленьким дарованием, и для которого к достижению австрийских интересов все пути были честны и хороши. Но почти все эти лица, бесспорно, считали себя представителями теоретических знаний.
И Суворову это было известно. О! он не дерзал называть венский Сове «невеждами», для последнего у него были наименования: проекторов, бештимтзагеров, унтеркунф, бедных академиков.
И действительно, здесь, в Совете, все умели размерить, оценить, всякому замку с сотней человек гарнизона и 5 пушками уделить соответствующее внимание, всесторонне выяснить его стратегическое значение, внести это в план кампании, определив, когда и каким числом надлежало приступить к его блокаде или осаде.
В лице Суворова и Гофкригсрата столкнулись крайние противоположности систем, взглядов, направлений. Совет – представитель чистой теории, отвлеченной от жизни, опыта, обстановки; здесь все основывалось на подсчете материальных средств: числа войск, крепких пунктов, оборонительных линий. Суворов – практик; но практика его покоилась на обширном теоретическом знании военного дела, а вся его военная система была построена на великом знании живого орудия войны – человек с его достоинствами и недостатками, с его физическими и моральными свойствами. Во время, когда западноевропейские армии знали только еще одну муштру и признавали лишь необходимость обращения солдата в возможно идеальную машину, Суворов стремился пробудить [168] в солдате «душу живу», воспитать в нем чувство национальной и военной гордости, развить лучшие стороны человеческой природы. И приемы достижения этих целей были построены на близком знании духовных качеств, наклонностей и характера русского народа. Эти приемы он черпал из глубины своего русского ума, их тайников своей русской души.
Основывая свои действия на вечно истинных началах, извлеченных из общей сокровищницы военной науки и знаний, Суворов с великим уменьем применял их не только к обстановке, но и к свойствам русских войск, внося таким образом особые национальные черты в свое военное искусство.
И достигнутые им результаты известны: обычное мужество и стойкость русских войск он умел возвышать до степени героизма, умел придать войскам широко развитой дух порыва и почина.
Всему этому новые починенные Суворова – австрийцы – противопоставляли, быть может, и более солидное обучение, но крайнюю пассивность; не отвергая в теории и штыкового удара, австрийская армия не видела в нем самого могучего средства для решения тогдашнего боя.
Видоизменить, насколько было возможно в короткий срок, дух и направление австрийской армии Суворов предполагал данными армии инструкциями, установленными ученьями, назначением русских офицеров в качестве инструкторов. Внутренний смысл и значение этой меры, обидевшей австрийцев, остались для них непонятными, ибо и в армии признавали число, муштру, но забывали о человеке.
Тем не менее, мог быть понятен Суворов, как полководец, представителям венского Совета. Его [169] отрицание необходимости чуть не по дням размеренного плана кампании, его широкие и смелые замыслы, его скептическое отношение к «крепким пунктам» в стране, его стремление «неприятеля искать и бить в поле»,– все это возбуждало невольное в их умах подозрение относительно правоспособности Суворова как полководца; а если прибавить к этому резкую разницу и в целях политических – Суворов по приказу своего Императора шел спасать царей и царства, а по мнению и желанию венского правительства – округлять австрийские владения, – то поводов к недоверию оказывалось не мало.
Естественны поэтому и стремления Совета с одной стороны оградить австрийские интересы, а с другой преподать этому самородку указания истинной науки и разумной, с венской точки зрения, осторожности. Широки были на словах полномочия Суворову при назначении его главнокомандующим, но ничтожна была действительная власть его, связанная наставлениями, инструкциями и теми мерами, которые не стеснялся принимать Совет по отношению непослушного главнокомандующего.
В Вене мало понимали действительные явления войны, неправильно оценивали своего противника, несмотря на продолжительный опыт борьбы с ним, не верили в своего полководца и не доверяли ему.
Роли переменились; невеждою постепенно стали считать Суворова, лишь испытанное и бесконечное счастье которого неизменно пока влекло за ним победу. Связать это испытанное счастье со светом истинной науки, долженствовавшей полнее обеспечить успех, а с ним и достижение австрийских вожделений, [170] пытался Суворов наставлениями, инструкциями, отдачею продовольственного вопроса в руки Меласа. Но Суворов оказался плохим учеником: он предпочитал быть по-своему, чем быть битым по всем правилам венской науки и искусства.
Отношения должны были обостриться. Совет должен был отстаивать правоту своих действий и требований. И опытной рукою прокурора в Вене собирали материал для составления обвинительного акта, излагавшего нарушения полководцем таких-то пунктов и статей свода правил действий против неприятеля.
И материал получился обильный, достаточный не только для нужд Совета, но и для потребностей потомства и позднейшей критики. Поставлен ряд обвинений.
Зачем Суворов 5 дней ожидал в Валеджио подхода русских войск, когда число австрийцев у него было достаточное. Суворов слишком дорожил впечатлением своих первых действий, своих первых успехов, желал обеспечить их всеми мерами и средствами. Играло, конечно, роль и число, но главное – присутствие и участие войск, качества и свойства которых ему в совершенстве были известны; а таковыми были только русские войска.
Мы видели, что на счет Суворова записано: бездействие перед Треббией, отсутствие преследования после нее, новый период бездействия, безнаказанное отступление разбитых при Нови французов. Посильно были указаны основные причины этого, но австрийцы нашли возможным не заметить документов, обойти их молчанием.
Обвинят, что у Суворова не было диспозиции для [171] сражения при Нови, что атаки его были разрознены, бессвязны. Есть доля правды. Но, несмотря на сильные позиции, искусство и упорство обороны, противник был совершенно разбит. Но, говорят, разбит не по правилам; пусть побьют, но да живут правила и рецепты.
Как видно, у Суворова и Совета не было ни одной точки, на которой сходились бы их взгляды. Одна сторона должна была уступить или сойти со сцены. Стойкой организации Совета не удалось сломить такому гиганту воли и энергии, каковым был Суворов. Для австрийской политики лучшим средством оказалось удаление Суворова с поля, на котором трудами его почва была расчищена, успехи достигнуты, результаты их почти обеспечены.
Суворова отправили в Швейцарию. Он ушел, унося с собою прочно установленный австрийским Советом аттестат полководца, может быть и счастливого, но чуждого знаний и истинных принципов военного дела.

Мих. Алексеев.

 

Примечания

1. Во многом же он обвиняется голословно, вследствие нежелания вникнуть в суть дела. Говорят, что это партизан, не понимавший важности обеспечения своей операционной линии. Вот, например, по занятии Кобрина… ведь путь отступления Суворова отходил от его левого фланга в направлении фронта и пролегал по лесисто-болотистой стране. Между тем перед ним в расстоянии полуперехода находился корпус неприятеля, силы которого оценивались до 15 тыс., т. е. в полтора раза более тех, коими располагал Суворов. – Верно. Но в день занятия Кобрина Суворов перешел на Слонимскую дорогу, а в Слониме тогда был Дерфельден, был магазин.
Суворов изменил свою операционную линию, но своеобразность его языка, лаконизм донесений, доведенный до крайности, отсутствие стремлений поучать своими донесениями потомство побудили Суворова скрыть эту перемену под следующими словами реляции: «стали на выгоднейшем месте».
«Весьма гремит оный, – говорит по адресу Суворова салтыков, – но его донесения, по его обыкновению, весьма коротки, а больше знаем по словам Горчакова, в чем та победа состоит».


Назад

Вперед!
В начало раздела




© 2003-2019 Адъютант! При использовании представленных здесь материалов ссылка на источник обязательна.

Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru