: Материалы  : Библиотека : Суворов : Кавалергарды :

Адъютант!

: Военнопленные 1812-15 : Сыск : Курьер : Форум

Раковский Л.И.

Генералиссимус Суворов

 

Глава шестая

СУВОРОЧКА

Смерть моя — для отечества,
Жизнь моя — для Наташи
Суворов

I

В просторной хате Трохима Зинченки со вчерашнего вечера стоял переполох: бабы подновляли пол, белили стены, мыли столы и лавки, а Трохим перетаскивал к брату, жившему по соседству, макитры, кожухи, свитки, прялки и прочее добро.
Все село знало эту новость: у Трохима будет жить сам генерал из дивизии, которая уже не первый год располагалась лагерем на поле.
Хата Трохима стояла на краю села, в садочке. Если бы в ней поместился какой-нибудь аудитор или поручик, не было бы никакого дива. Но в хате простого селянина собирался жить не лишь бы кто, а генерал, и это всех очень удивляло. Тем более, что в трех верстах от села находилось панское имение с большим домом, где всегда и жил прежний командир дивизии.
Все помнили высокого широкоплечего генерала, который, в орденах, напудренный и важный, как следует быть барину, генералу, проезжал иногда через село на тройке. Хотя он жил не у себя в имении, но и тут остался помещиком: в его руках было тысяч десять подневольных солдатских душ. Он распоряжался ими, как хотел, отдавал солдат на работу к окрестным помещикам: у одного строили стодолы (Стодола — сарай для скота.), у другого — всю усадьбу. Не один батальон косил у панов хлеба и сено.
И за все лето генерал только раз или два устраивал ученья в поле, чтобы за косой, топором да граблями мушкатер не забыл, как ходить ровно по линейке, а гусар не разучился ездить верхом.
А в этом году прислали нового генерала. Все поле забелело палатками. Новый генерал не отпустил на сторону на работы ни одного солдата: косили сено только для своих лошадей и убирали хлеб только свой, купленный у помещиков на корню для дивизии. Большею же частью занимались военным делом — то учились стрелять, то уходили куда-нибудь, чуть ли не под Харьков, в поход.
Иногда утром пастухи, гнавшие скот, видели, что лагерь опустел за ночь, что в нем остались одни часовые. А через несколько дней с другого конца села с песнями и барабанным боем возвращались домой полки.
И впереди войск, на коне, ехал такой же запыленный и черный от загара, с таким же обветренным лицом и шелушившейся на носу кожей, как у всех его мушкатеров, егерей и гусар, этот генерал.
Он ни в чем не походил на тех генералов, которых привыкло видеть село.
Генерал должен быть толст, чванлив и важен. А этот, худенький и неказистый, приветлив и прост.
Генерал должен быть всегда в красивом мундире, чтоб блестели пуговицы, галуны, ордена. А этот одет в полотняные штаны и куртку, как дьячок, когда работает в поле.
Одним словом, если бы не знать, кто это, никому и в голову не пришло бы, что это генерал.
— Може, вин и добрый вояка, але який же з него генерал! — высказал кузнец общее мнение всех селян, когда они впервые увидали генерала в церкви у обедни.
Но все-таки, как он странно ни одевался, как ни держал себя просто со всеми — разговаривал у церкви с ребятами, сам подал полушку убогим, но был он командиром — шутка ли сказать! — целой дивизии.
И все село завидовало Трохиму, что ему вдруг привалило такое счастье.
У Трохимова плетня толпились любопытные бабы и ребятишки — смотрели, что будет дальше, ждали. Бабы стояли у самого перелаза, а ребятам из-за них ничего не было видно. Большие вешались на плетень, а меньшие поглядывали в щели.
К хате подъехала солдатская повозка, запряженная худой лошаденкой. В повозке сидели ямщик в рыжей шапке с желтым медным орлом и молодой толстоносый парень — нос у него, как добрая груша. Толстоносый парень был, по всей видимости, генеральский денщик.
Никого уже не удивляло то, что у нового генерала всего-навсего один человек, — у генерала все было по-иному. Денщик стал вносить в хату генеральские вещи. Но и вещей было мало.
Сначала он порадовал всех — достал из узелка и встряхнул настоящий, как надо быть, темно-зеленого сукна, с золотом и орденами, генеральский мундир.
Бабы так и ахнули.
— Дивиться, дивиться, ось яке!
Денщик понес мундир в хату, где мать и дочь Зинченки уже стлали полавники, вешали на иконы чистые, вышитые петухами длинные ручники, шест, протянутый над кроватью, покрывали рядном.
Кроме мундира и таких же штанов и золотого шарфа с темляком, еще были новые ботфорты со шпорами.
Проходивший мимо хаты гончар издалека оценил их:
— Справни. Мабуть, карбованьци два коштують!
Но остальное все — пустяки: книги в желтых телячьих переплетах, небольшая подушка в ситцевой наволочке, синий плащ, шпага и ломаный подсвечник.
Не на что смотреть!
На дне повозки больше ничего не было.
Солдат поехал назад к лагерю, а толстоносый неразговорчивый денщик, кликнув на помощь хозяина, стал зачем-то разбивать в саду, возле дома, палатку.
— Це що, тут буде стояти варта? Генерала вартувати? — полюбопытствовал Зинченко.
— Нет, — буркнул Прохор.
— Сами будете спати? Та хиба ж в хати мисця мало?
— Нет.
Зинченко больше не стал допытываться — из денщика слова хоть клещами рви.
Через минуту угрюмый Прохор сам сказал:
— Ляксандра Васильич не любит в избе спать.
В полдень нежданно-негаданно — никто и не заметил» как он подошел, — явился сам генерал.
Бабы все так же стояли кучкой у перелаза, говорили разное, забыв о генерале. Говорили про то, что в Хорошках объявилась ведьма и пьет молоко у коров, про то, что к гончарихе — бога не боится и детей не стыдится — бегает сват.
И в это время кто-то легонько ударил пальцами в толстые бока Горпины, которая стояла у перелаза на самой дороге. Горпина вскрикнула — боялась щекотки, — круто обернулась, собираясь уже ударить по рукам шаловливого мужика, и обомлела: перед ней стоял, весело улыбаясь, сам генерал.
Когда он возвращался из похода, небритый и черный, или когда стоял во время обедни на левом клиросе и издалека видны были только его впалые щеки с двумя складками вдоль носа и высокий лоб, изборожденный морщинами, — генералу можно было дать за пятьдесят. Но сейчас голубые глаза глядели молодо, небольшой приятный рот насмешливо улыбался.
— Позволь, красавица! — сказал генерал.
— Ой, лышенько! — смутилась покрасневшая Горпина, пятясь назад.
Генерал легко, как двадцатилетний, перемахнул через перелаз и быстро зашагал к хате. Бабы оживились, потешаясь над Горпиной, расспрашивали, как генерал пощекотал ее, верили и не верили ее рассказам.
А из хаты доносился веселый, быстрый голос генерала. Ему вторила бойкая скороговорка Параски, жены Зинченки. Хитрая, льстивая баба сокотала, рассыпалась перед таким важным постояльцем — дробней маку.
Но что происходило в хате, не было видно, а всем так не терпелось — хотелось узнать. Бабы заходили то с одного, то с другого боку — не видать. Наконец какой-то черноглазый хлопец, бывший пошустрее остальных, перескочил через перелаз, подбежал к хате и смело глянул в небольшое оконце. Он постоял так с минуту, а потом кинулся со всех ног назад к плетню.
Бабы обступили хлопца.
— Ну, що?
— Сидить та исть.
— Що исть?
— Титка Параска насипала йому борщу.
— Брешеш?
— Не брешу! — обиделся хлопец. — Побижитъ подивиться!
— Боже ж милостивый! Генерал исть борщ!
— Вин сказився.
— А чого б и не исти? Параска добре варить.
— Та же не я або ты. Нас с тобою пусти, мы будем исти и бога хвалить: Параска в борщ добре, мабуть, сала натовкла. А то ж вин сказано — генерал!
Обедал генерал недолго — по-солдатски. Пообедав, направился в сад, на ходу сбрасывая с плеч полотняную куртку. Заглянул в палатку и вышел оттуда с какой-то бумажкой в руке. Генерал стал быстро ходить по саду, то и дело заглядывая в бумажку и что-то бормоча.
От перелаза было невозможно что-либо услыхать. Ребята побежали к саду со стороны улицы, где рос вишенник. Приникли к плетню, осторожно смотрели из-за него.
— Мыкало, Мыкало, ось я бачу. Иди сюды! — шептал один.
— Та почекай, и у мене добре видно.
— Де вин? Я ничого не бачу! — хныкал и лез ко всем ребятам самый маленький из них, не видевший ничего.
— Ось, дурный! Ось, бач! — тыкал его головой в проломленный плетень старший хлопец.
Смотрели, жадно слушали, что такое сам с собою говорит генерал, но ничего не понимали: генерал говорил на непонятном языке.
Потихоньку за ребятами потянулись к вишеннику и любопытные бабы. Подходить к самому плетню соромились. Стояли на дороге, издалека тихо спрашивали у ребят:
— Що вин робить?
— Що вин говорить?
Ребята разочарованно отвечали:
— А хто ж його зна. Ходить та бормоче.
— А що ж бормоче?
— Молиться або що?
— Щось бормоче не по-нашему...
Ребятам уже становилось скучно смотреть на эти генеральские сапоги — сапоги как сапоги, даже без шпор, — на небольшую косичку генерала, на его худую шею. Ничего интересного.
Но генерал ходил недолго. Он шмыгнул вдруг в палатку и остался в ней. Должно быть, лег спать. Ребята божились, что слышат, как генерал храпит.
— О, чуеш, чуеш?
— Та ж то Петро сопе...
— Петро, одийди!
Маленький Петро обиженно отошел в сторону.
— О, чуеш?
— Эге.
— Спыть. Мыколо, побежимо на ричку купаться... А в это время денщик Прохор не торопясь обедал за тем же самым столом, за которым полчаса тому назад ел генерал. Прохор сказал хозяевам, что у его барина такой порядок: после обеда он учит по бумажке турецкий разговор, а потом ложится спать, стало быть, пока что, можно и ему спокойно пообедать.
— А на що генералови вчитися по-турецькому? — спросила хозяйка.
— Дурна баба, — вмешался муж, — з турками которий рик воюе и по-християнському з ними буде балакати? В полон кого возьмут або що...
Хозяин сбегал в шинок, принес полкварты горелки — хотел развязать язык денщика, расспросить у Прохора про такого необычного генерала. Горелку Прохор выпил охотно, но остался все так же немногословен и мрачен, как и был. Он только сказал, что барин — что ж, барин? Барин ничего, добрый!
— А чи богатый? — спросил Трохим.
— Бога-атый...
— А чи жонатый? — спросила Трохимиха.
— Женат. Барыня, должно быть, сегодня приедут из Москвы — ждем!..
Тут обе Зинченки — мать и дочь — засыпали Прохора вопросами.
Прохор ковырял в зубах пальцами, икал, глядя на опустевшую полкварту, и, слабо понимая, что такое лопочут бабы, все переспрашивал:
— Ась? Чего-с?
Разобрав наконец, что они хотят побольше знать о генеральше — какого она роду, красивая ли и прочее, — Прохор только махнул рукой и изрек:
— Баба да бес — один у них вес!
И больше не стал ничего говорить — курил, задумчиво вертя в пальцах пустую чарку.
Хозяйка, отчаявшись разузнать у денщика что-нибудь еще, стала собирать со стола, когда на улице послышался шум.
Ее дочь глянула в окно, всплеснула руками и закричала:
— Генеральша ийде!
Хозяева опрометью бросились из хаты. А Прохор нетвердыми шагами побежал в сад будить барина.
К дому действительно подъезжала целая вереница телег, точно свадебный поезд. Впереди ехала высокая коляска, запряженная тройкой лошадей. Ее нанимали полная румяная женщина лет тридцати и молодой офицер в новеньком мундире и треуголке. Между ними виднелась светловолосая пушистая головка миловидной девочки с большим голубым бантом в волосах. На передней скамейке, против господ, сидела горничная.
На следующих возках и телегах, среди узлов, сундуков и корзин, пестрели кофты и платки дворовых девок.
Навстречу приехавшим бежал из сада в туфлях на босу ногу генерал. Он радостно улыбался и кричал:
— А, приехали! Добро пожаловать!
Горничная, сидевшая в коляске, взяла на руки девочку и передала ее подбежавшему генералу. Генерал подхватил дочь и стал целовать ее, приговаривая:
— Наташенька!
Сестричка!
Суворочка!

Молодой офицер выпрыгнул из коляски и помог выйти барыне, которая без удовольствия смотрела на эти низенькие белые хатки, на желтые головы подсолнечников, на горшки, сушившиеся на плетне.
Генеральша, шурша юбками, подплыла к мужу. Он, не отпуская дочери, одной рукой обнял жену, поцеловал ее и пошел к хате, нисколько не обращая внимания на щеголя-офицера, который, сняв треуголку, почтительно стоял поодаль.
— Саша, — остановила мужа генеральша, — что ж ты не здороваешься с Николаем Сергеевичем? Племянника знать не хочешь?
Генерал, державший дочку на плече, обернулся. Быстро взглянул на щеголя-офицера.
— Здравия желаю, дядюшка! — поклонился офицер.
— Здорово, дружок, здорово, — каким-то вялым, безразличным голосом ответил генерал, делая шаг к племяннику и подставляя ему щеку для поцелуя.
— Николай Сергеевич нас сопровождал. Охранял! — сказала жена.
Генерал фыркнул.
— Услужил! Премного благодарен. Помилуй бог! Услужил! — все так же неласково говорил генерал, меряя с ног до головы неожиданно приехавшего родственника.
Потом вдруг его глаза снова вспыхнули всегдашним огнем.
— Сергея, двоюродного брата, сынок? — как будто что-то вспоминая, твердо спросил он.
— Точно так.
— В каком чине изволите служить, ваше благородие?
— Секунд-майор.
Генерал еще раз окинул его быстрым взглядом и, приговаривая: «Секунд, секунд!» — побежал к хате вприпрыжку, изображая лошадь.
Светловолосая девочка звонко смеялась, держась за голову отца обеими руками.
Генеральша шла за ними, недовольно поджав толстые губы. Секунд-майор смущенно следовал сзади.
...Бабам хватило разговоров о Зинченковых постояльцах на целый день. Все село тотчас же узнало, что генеральша Суворова привезла с собой двенадцать дворовых девок и шесть сундуков с платьем, что она заказала Параске варить только для девок на обед три курицы, а себе — селезня и поросенка, что у генеральши полны руки колец, что она как стала переодеваться, так на ней было накручено пять шелковых юбок, не считая исподних, что она, видать, настоящая богатая барыня. Все бабы наперебой хвалили ее.
— Та молода, вродлива, як троянда (Троянда — роза.)!
— А богата: убрання на йий бачила яке?
— Шовкове!
— А донька яка маленька, пригожа. Зубки — як кипинь били. Таке голубьятонько!
— А хто ж той молодий?
— Племьянник, кажуть...
— Ой то ж мени; тии племьянники у молодой баби! — покачала головой жена кузнеца.

II

Ветра почти не было — пламя свечи едва колебалось. Александр Васильевич сидел у себя в палатке и писал.
Он встал, как обычно, в третьем часу пополуночи. На густом украинском небе еще ярко горели звезды. Было тихо. Лишь в саду время от времени с глухим стуком падало на землю яблоко да по всему селу перекликались верные часовые — горластые петухи.
Александр Васильевич занимался хозяйственными делами. Сегодня уезжали назад подводы, привезшие вчера Варютины вещи и дворовых девок. Нужно было еще раз прочесть все письма и отчеты московского домоправителя и адъютанта поручика Кузнецова, которого Суворов звал просто Матвеичем, и корявые, смешные письма старост других суворовских вотчин и деревень.
После смерти батюшки (он умер в ту осень, когда родилась Наташенька, ровно четыре года тому назад) Александру Васильевичу приходилось самому заниматься постылыми хозяйственными делами. Раньше он не касался до этого, а теперь нужно было вникать во все.
Нужно было помнить, что в Рождествене мало заведено домашней птицы, в Ундоле — надо строить дом, а в Кончанском староста — видно по письмам — лжец и льстец, и, стало быть, от него нет житья мужикам, но проверить это пока что нельзя: в Кончанском Суворов еще ни разу не был.
Наконец, надо следить за всеми плутнями постоянного стряпчего Терентия Ивановича, известного болтуна и безвестного пииты, а прежде всего — первостатейного прохвоста, которому Александр Васильевич два года назад как-то неосмотрительно доверил ведение всех своих дел. «Велеречивый юрист Терентий», как для себя называл его Александр Васильевич, всегда вел в суде какую-то тяжбу. Суворов прекрасно понимал, зачем это делается: затем, чтобы показать, что Терентий Иванович не зря получает в год пятьсот рублей ассигнациями.
Александр Васильевич не терпел всех этих хозяйственных дел: они напоминали ему те несносные годы, когда он был обер-провиантмейстером в Новгороде и комендантом в Мемеле.
Но делать было нечего: приходилось читать отчеты, думать о разных хозяйственных мелочах, хотя у Суворова и без них было о чем думать. Приходилось решать — решал-то Александр Васильевич быстро! — и, что скучнее всего, писать.
Александр Васильевич уже написал длинное письмо Матвеичу. Матвеич — хороший, честный служака, но еще молод. В голове у него бог весть что, и если ему вовремя не напомнить, поди, все перезабудет.
Александр Васильевич напомнил ему о дровах — поколоты, сохнут ли? — о том, что надо наварить и зарубить в лед крепкого русского пива — пиво Суворов любил, — о том, чтобы насушить к зиме грибов, насолить огурцов, наготовить капусты белой и серой и кочанной.
Подумал и приписал:
Так же и всех земляных продуктов довольное число в запасе до новых.
— Кажется, все? Нет, еще о музыкантах и певчих.
В московской дворне осталось от батюшки довольно музыкантов и певчих. Александр Васильевич тоже любил и музыку и пение, но не мог примириться с тем, что теперь все эти люди сидят там ничего не делая. В прошлом письме он написал Матвеичу, чтобы все музыканты и певцы работали в огороде, в саду, на пашне — где захотят, чтобы сами добывали себе хлеб. Велел дать им коров, лошадей, семена, бороны, сохи. А Матвеич пишет, что не все взялись за хозяйство.
Конечно, дудить в трубу или петь легче, чем за сошкой ходить! Но от лени и праздности — одни пороки.
Написал:
Остающимся вокальным инструментам пахать и сеять.
«Вот теперь все. Только ответить на письмо старосты Пензенского села Никольского».
Староста хочет отдать бобыля в рекруты. Вспомнил — обозлился.
— А почему — бобыль? Почему допустили до того, что шатается по миру голодный?
С размаху ткнул пером в чернильницу. Мелко, бисерным почерком, быстро застрочил:
Бобыля отнюдь в рекруты не отдавать. Не надлежало дозволять бродить ему по сторонам. С получением сего этого бобыля женить и завести ему миром хозяйство. Буде же замешкаетесь, то я велю его женить на вашей первостатейной девице, а доколе он исправится, ему пособлять миром во всем: завести ему дом, ложку, плошку, скотину и прочее.
Даже кляксу посадил с досады.
Староста... Толстая морда! Самого бы его на место этого парня-бобыля! «Бобыль, бобыль!»
Да, он прекрасно знает, что такое бобыль. Таких бобылей у него в полках — сотни. Честные люди; Прекрасные, исполнительные, храбрые солдаты.
Александр Васильевич вскочил. Шагнул было по палатке, но в ней не разойдешься: шагнешь — и уже очутишься в саду. Схватил со стола табакерку. Понюхал и сморщился прислушиваясь.
Чихнул.
«Дрянь табачок. Ах ты, Матвеич, Матвеич, простая душа! — покачал он головой. — Добрый человек, а любой торгаш вокруг пальца тебя обведет: вот всучили какую-то дрянь! — Матвеич прислал с Варютой табаку, и, как всегда, присылал ли он чаю или табаку, все плохо. А к чаю и табаку Александр Васильевич был неравнодушен. — Сам не нюхает, а ведь не посоветуется со знающим человеком. Верит торговцу».
Суворов сел и, взяв перо, написал:
От нюхательного табаку, тобой присланного, у меня голова болит. Через знатоков надобно впредь покупать, смотри исправно внутрь, а не на обертку, чтобы не была позолоченная ослиная голова.
Задумался.
Вот и Варюта такая же, как Матвеич: все на обертку только смотрит, и оттого все у нее — «позолоченная ослиная голова». Притащила с собою этого франта-племянника.
Суворов фыркнул от досады.
«Дура!»
Думал: Варюта крепкая, из нее выйдет добрая мать-командирша, солдатская жена, товарищ в походе, в лагере, ан вышло не так. Вышло такое, что лучше и не говорить.
В это время издалека послышалось тарахтенье колес — ехали подводы, которым Александр Васильевич велел еще до света отправиться из села назад, в Москву.
Сколько раз он говорил Варюте, чтобы она, приезжая к нему в армию, не тащила с собой весь этот курятник — целую кучу ненужных дворовых девок.
Прозоровские век жили на широкую ногу, привыкли без толку сорить деньгами направо и налево. У них в доме всегда толкалось без дела пропасть народу — горничные, лакеи, разные кофишенки, музыканты, казачки. Приехала и сюда с этим выводком.
Александр Васильевич сам ни одного часу не сидел без дела и не переносил безделья и лени ни в ком. Потому он решил оставить при Варюте и Наташеньке одну горничную Улю, данную за Варютой в приданое, а остальных, двенадцать рождественских девок, немедля, сегодня же отправить восвояси в Москву. И отправить спозаранку, пока Варюта спит, чтобы меньше было слез и крику.
Подводы подъезжали. Уже, заслышав их, Прохор пошел будить девок собираться в дорогу. Нужно было кончать письма.
Александр Васильевич перечел еще раз все, что написал.
Приписал:
Пиши, Матвеич, кратко, да подробно и ясно, да и без дальних комплиментов.
Подписался, присыпал письмо песком и стал складывать толстый лист.
Сверху надписал:
Государю моему, моему младшему адъютанту его благородию Степану Матвеевичу Кузнецову в доме моем близ церкви Вознесения у Никитских ворот.
Достал сургуч и печать. Запечатал. В палатке приятно запахло сургучом. Посмотрел на печать — как получилось. Хорошо: знамена, пушки, сабли — четки, ясны. И легко можно прочесть вытисненный на печати суворовский девиз: Virtute et veritate. (Добродетелью и справедливостью.).

III

Варваре Ивановне хорошо спалось с дороги. Она не слышала ничего: как уезжали девушки, как мимо хаты гнали в поле скотину, как встала Наташа, которой постлали постель на лавке, у окна.
Когда Варвара Ивановна открыла глаза, солнце стояло уже высоко.
Варвара Ивановна лежала, осматривая хату. «Эти грубые полавники — выбросить постлать свой бухарский ковер. Холстину, что висит на шесте, над кроватью, тоже убрать. Вместо нее можно будет повесить шаль. А ручники на иконах — пусть висят!» — думала она. Решила вставать — хотелось есть.
— Уля! — позвала она горничную. Ответа не было.
— Ульяна! — повторила Варвара Ивановна. Молчание.
— Ушла куда-нибудь. Маша! — крикнула она погромче. Никого. Начинала разбирать злость.
— Не слышат, оглохли! Вот встану, я ж вам! Настя! — уже сердито закричала Варвара Ивановна. — Настя!
Все то же — никакого ответа. Варвара Ивановна вскочила с кровати в одной сорочке, босиком побежала по холодному глиняному полу, приоткрыла дверь в нагретые солнцем, пахнущие огурцами, дынями и какими-то травами сени.
— Девки, подите сюда!
На крыльце кто-то зашевелился, шагнул в сени. И в ярком солнечном свете показалась не то смущенная, не то виноватая рожа Прохора.
Варвара Ивановна захлопнула дверь, быстро пробежала назад, к кровати, и села, прикрывшись одеялом.
Дверь медленно отворилась, и в нее сначала просунулся толстый нос Прохора, а потом и весь он сам пролез бочком в хату.
— Чего изволите, ваше превосходительство?
Денщик стоял у порога, потупивши голову, — старался не смотреть на полуобнаженные полные плечи генеральши и ее голые ноги.
— Ты чего влез? Разве я тебя звала? — накинулась на него Варвара Ивановна. — Где все девки? Что это значит? Куда они ушли?
— Барин услал.
— Куда услал? — встревожилась Варвара Ивановна, чуя недоброе.
— Домой.
— Как домой? Куда домой?
— В Рождествено.
Варвару Ивановну точно обухом ударило.
— Ты пьян. Ты... — запнулась она от гнева.
— Никак нет, ваше превосходительство, я не пьян! — впервые поднял он на барыню глаза: действительно, хотелось бы выпить, но еще сегодня нигде не довелось.
— Что ж он, старый бес, с ума сошел? — дрожащим от слез голосом закричала Варвара Ивановна. — Почему он услал?
— Ляксандра Васильич говорят: а чего ж, говорят, им здеся баклуши бить?
— И кроме тебя, дурака, никого не осталось?
— Зачем никого? Есть. Ульяна есть. Она за Наташенькой побежала. Я сейчас...
И он уже повернулся к двери, но в это время в хату вбежала Ульяна.
Прохор воспользовался ее приходом и поскорее шмыгнул в сени — подальше от беды.
Из хаты несся плач рассерженной, расстроенной барыни.
«Ничего: бабьи слезы дешевы!» — думал Прохор, идучи ставить для барыни самовар.
И он оказался прав: барыня скоро поутихла и успокоилась. А когда к чаю пришел племянник Николай Сергеевич, который поместился в соседней хате, Варвара Ивановна уже смеялась.
Такую, смеющуюся и веселую, застал ее Александр Васильевич, возвратившийся сегодня из лагеря несколько раньше вчерашнего.
Суворов тоже был в отменном настроении — день складывался как-то хорошо. Надоедливые хозяйственные дела улажены, о них можно уже долгое время не думать; девки, которые раздражали бы своей всегдашней суетой и бездельем, уехали; больных в лагере немного, не более пяти человек на полк; егеря стреляли на ученье хорошо; и, главное, дома его ждали Варюта и Наташенька.
Что бы ни делал Александр Васильевич — смотрел ли, как полужены ротные котлы, следил ли за тем, как егеря быстро заряжают ружья, но все время сегодня где-то стояла мысль о жене и дочери.
Не доходя до Трохимовой хаты, Александр Васильевич на улице увидал Наташеньку.
Она вместе с какими-то крестьянскими ребятишками играла возле низенькой хаты. Была Наташа в одном платьице, с непокрытой го-ловой и босая.
Александру Васильевичу понравилось это. Вспомнилось, как он бывало в детстве, в Рождествене, вот так же целыми днями играл на улице с дворовыми мальчишками в разбойников, без счету купался в речке и вместе со всеми, за компанию лазил в отцовский сад воровать зеленый крыжовник.
«В меня пошла», — подумал Суворов.
Ребята, увидав подходившего генерала, сказали об этом Наташе. Она обернулась и бросилась к нему навстречу. Повисла у отца на руках. А потом, когда отец поднял ее, целуя, попросила:
— Папенька, прокати, как вчера.
Александр Васильевич усадил ее к себе на шею и, держа руками за голые, все в песке, толстые ножки, побежал к хате.
Так, верхом на папеньке, Наташа въехала и в хату.
— Вот и мы! Принимайте, маменька, гусара! — весело сказал Александр Васильевич, входя в чисто прибранную прохладную хату.
Варвара Ивановна поднялась из-за стола, но племянник опередил ее и снял с плеч Александра Васильевича Наташеньку.
Суворов ласково поздоровался с племянником.
— Вчера — запамятовал, а сегодня вспомнил тебя, Коля! — сказал он. — Служить к нам пожаловал?
— Хотелось бы, дядюшка.
— Ладно. Послужим! — ответил Суворов. — Ну как, Варенька, тебе спалось на новом месте? — спросил он, целуя жену.
Варвара Ивановна вспомнила давешнюю обиду и уже нахмурилась, но муж предупредил ее:
— Знаю, знаю — гневаешься, что отослал домой твоих дур. Не сердись, душа моя. Ведь, право, им тут нечего делать! В прошлом году жили же мы в Крыму с одной Улей и Прохором. И неплохо.
Если бы в хате не было Николая Сергеевича, Варвара Ивановна не так легко простила бы мужу, но теперь ей не хотелось поднимать спор. Тем более еще, что Александр Васильевич сегодня был особенно ласков даже с Николаем Сергеевичем.
И она только возразила:
— Да разве Уля справится одна со всем?
— А Прохор зачем?
— Прохор вечно пьян...
— Выпить он любит — это верно, но зато — хороший слуга. Пьян да умен — два угодья в нем, — улыбнулся Суворов.
— А что подумают о нас люди? Генерал, а один денщик да горничная, точно мелкопоместные какие...
— Пусть думают, что хотят, помилуй бог! Меня моя матушка императрица знает, меня солдат знает, а до остального мне и дела нет! — ответил Суворов.
И на этом разговор о дворовых девках окончился.

IV

Четырехлетняя Наташа проснулась, как всегда, вместе с мухами: еще все спали, но мухи уже почуяли день, без устали кружились под потолком.
В хате стоял полумрак — на ночь окна закрывались старыми, щелистыми ставнями. В полумраке все представлялось иным; арбузы на лавке — словно чьи-то головы, а маменькин салоп — как страшная ведьма, о которой вчера вечером, захлебываясь от страха, рассказывала Гапка.
Но Наташа не трусиха.
Это вечером немного страшновато пробегать через темные сени, когда не знаешь к тому же, дома ли маменька или опять ушла куда-нибудь с дядей Колей. Но теперь ничего. Теперь Наташа чувствовала, что выспалась, — значит уже утро, — значит на дворе солнце, голубое небо, а над садом, над ставом высоко пролетают тонкие паутинки.
Наташа повернулась к маменькиной кровати. Голубое атласное одеяло возвышалось на постели, точно гора. Середина этой горы едва заметно колыхалась. Так и есть: маменька еще спит.
Но за окном, в саду, где стояла папенькина палатка, слышались голоса: один быстрый, со смешком, а другой медленный, приглушенный, гудевший, точно шмель в вишеннике. Папенька встал уж — он вставал раньше Наташи, — напился чаю, побегал по саду и теперь сидит и читает толстую книгу, а Прохор, как всегда с утра, бурчит, чем-то недоволен.
Вставать, вставать!
Наташа отбросила одеяло, схватила платье, перекинутое через спинку кровати. Повертела платье в руках, чтобы найти на нем желтенькую пуговку, — Уля всегда твердит: эта пуговка должна быть сзади! Нашла ее, надела платье так, как учила Уля. Пуговка все-таки очутилась почему-то на груди, но Наташа не стала переодеваться — некогда: папа сейчас убежит в лагерь к солдатам. Наташа легла животом на кровать, спустила вниз толстые загорелые ноги и привычно соскочила на холодный глиняный пол. Побежала к дверям, встряхивая своими пушистыми льняными кудрями.
В сенях было уже совершенно светло. Наташе казалось странным, что горничная Уля, спавшая в сенях на полу, может в такую пору сладко храпеть.
Хлопнув дверью, Наташа выскочила на крыльцо.
Улица была пуста. Солнце только что всходило. На белой стене низенькой одноглазой хатенки, где жила Гапка, Наташина подруга, горели первые солнечные лучи.
Наташа бочком спустилась по ступенькам крыльца, бесстрашно прошла мимо злого индюка, который забавно надувался и пыхтел, и побежала в сад.
Еще издали она увидала всегдашнюю картину; под яблоней, на складном стуле, сидел папенька. На коленях у него лежала та же самая толстая книга, в которой нарисованы солдаты и пушки. Папенька что-то говорил Прохору, выглядывавшему из палатки. Маленькая косичка папеньки, перевязанная черной шелковой лентой, смешно вздрагивала.
Отца Наташа любила больше, чем мать.
Наташа — непоседа и егоза. От маменьки всегда только и слышишь: «не тронь», «положи на место», «ступай, займись своим делом». У маменьки много припасено для Наташи этих «нельзя»: перед обедом есть варенье — нельзя, полоскаться в пруду — нельзя, драться с мальчишками на улице — нельзя. Маменька редко сама играла с Наташей и никогда не брала ее с собою, когда собиралась идти гулять с дядей Колей на реку или в леваду.
А с папенькой всегда весело.
Его не надо просить, он сам охотно шалил с Наташей: играл в прятки, прыгал на одной ножке, умел смешно лаять по-собачьи, так, что хозяйская кошка Мушка, услышав лай, в страхе и недоумении смотрела то на папеньку, то на Наташу: где же этот страшный пес? А Наташа стояла, зажав руки в коленки, смеялась над глупой Мушкой. И, самое главное, папенька все позволял Наташе: бегать босиком, играть на улице с Гапкой, пить холодную воду.
В палатке у него ничего интересного не было, — у маменьки в хате куда интереснее: и разноцветные лоскутики, и красивые шелковые ленты, и флакончики на столе у зеркала. Так и хочется все посмотреть, потрогать, но это — заказано.
А в папенькиной палатке даже зеркала нет, ничего нет, кроме книг и большого флакона с оделаваном.
Но с папенькой все равно веселее. И Наташа спешила к отцу, чтобы еще застать его дома.
По скошенной, совершенно выгоревшей от солнца траве быстро не побежишь — колется. Наташа знала уже, как надо бегать, — поджимала пальцы, ступала не на всю ногу, а на ребро, и все-таки ногам было больно.
Но отец уже увидал ее. Он с радостным криком кинулся ей навстречу:
— А, шалунья моя! Сестричка! Суворочка! Хош гельдин! — Наташа знала от папеньки: это по-турецки значит — здравствуй!
Он подхватил Наташу подмышки, поцеловал в обе щеки — щеки у Наташи были пухлые и румяные, как у маменьки, — и подбросил высоко вверх. У Наташи сладко захватило дух — и страшно и приятно. Она зажмурила глаза.
— Как спали-почивали, ваше превосходительство? — спросил ее отец, держа на руках.
Наташа не ответила на вопрос. Улыбаясь, она пристально рассматривала это знакомое худощавое лицо, высокий лоб, на котором, как ступеньки, одна над другой легли морщины. Потом вдруг обняла отца за шею обеими руками и потрогала его косичку.
Папенька состроил уморительную гримасу и запрыгал на одном месте.
— Ой, Суворочка! Сакын, шу шеи эйлеме! (Не делай этого!) — взмо-лился он.
Этих слов Наташа не знала, но поняла: трогать косу нельзя. Она опустила руки и сказала:
— И у меня будет такая коса, как у тебя. Уля говорила. Ага!
— Я свою косу скоро отрежу!
— Почему? Заплетать надоело?
— Скоро, сестричка, все солдаты будут без кос.
— Ты хитрый, я знаю: боишься, что у меня коса вырастет больше твоей!
— Боюсь, Суворочка, боюсь! А ты что сегодня так поздно встала? Мы ведь ложились вместе. Вероятно, не скоро заснула? — спросил отец. — Кто тебе не давал спать? Мухи кусали?
Он всегда ложился спать с закатом солнца.
— Я маменьку ждала... Знаешь, — оживилась Наташа, — что я тебе смешное расскажу!
— Ну, что? Гапку опять индюк напугал?
— Нет, Вчера вечером дядя Коля кормил маменьку вареньем с ложечки, как маленькую. Сам ест и ей дает. Так смешно было. Я еще не спала, видела, — рассмеялась Наташа.
Но папенька почему-то не смеялся. Он вдруг спустил Наташу с рук на землю и сказал:
— Ступай, Наташенька, мне надо идти!
Он подбежал к палатке, схватил треуголку и, размахивая ею, быстро пошел из сада. Наташа побежала к перелазу через плетень. Смотрела вслед отцу.
Папенька шел, как всегда, очень быстро. Но сегодня он почему-то ни разу не обернулся назад и не помахал Наташе рукой. И перед уходом забыл спросить у Наташи, как будет по-турецки «первый», «второй», «третий»: папенька учил Наташу считать.
И теперь Наташа невольно повторяла затверженные слова: . биринджи,
икинджи,
ючюнджю...

V

Варвара Ивановна уже две недели жила в селе. Всякий раз, как она приезжала из Москвы к мужу в армию, ей быстро надоедала эта походная обстановка.
Александр Васильевич целый день был занят. Он вставал еще ночью и уже с восходом солнца уходил к своим солдатам. К полудню он возвращался домой, обедал, спал часа два, а потом читал газеты и книги и обязательно учил по тетрадке какие-либо турецкие или татарские слова.
А ей без дела было скучно. Дома, в Москве, Варвара Ивановна тоже ничего не делала, но день был как-то заполнен: то приезжали гости, то сама отправлялась к родным и знакомым, ездила в церковь, наконец, распоряжалась по хозяйству — давала работу своим девушкам.
День и проходил незаметно.
А здесь он тянулся мучительно длинный, ничем не занятый. Читать Варвара Ивановна не любила, в церковь ходить здесь мало удовольствия — от холопьих сапог несет дегтем, на клиросе гнусавит один дьячок, да и кого встретишь в сельской церкви? В гости поехать не к кому — Александр Васильевич ни с кем из окрестных панов-по-мещиков не заводил знакомства.
Варвара Ивановна, зная, что деревня ей скоро наскучит, взяла с собой побольше прислуги, чтобы хоть было чем заняться. Но муж на следующий же день услал всю дворню назад, в Москву. Сам командовал тысячами людей, а ей оставил одну Ульяну да угрюмого Прохора.
Унижаться же и говорить с деревенскими бабами она не хотела. Изредка лишь говорила о том о сем со своей хозяйкой Параской, но и то Варвара Ивановна очень плохо понимала ее быструю украинскую речь.
Возиться с Наташей она не очень любила, — да Наташа была похожа на отца: как убегала утром с ребятами, так Уля едва находила ее к обеду и ужину. Наташа загорела и потолстела и стала разговаривать, как холопка: подсолнечник называла «соешником», вместо «яйца» говорила «крашанки». Варвару Ивановну это раздражало. В первые дни она не отпускала дочь на улицу, чтобы Наташа не играла с холопьими детьми, но Наташа томилась, плакала. И, кроме того, папенька во всем поддерживал Наташу.
Он ничего не имел против того, чтобы его дочь играла с деревенскими ребятишками, и всегда потешался, когда Наташа за столом говорила:
— Мамочка, насыпь мне еще борщу!
— Что ты говоришь? Ну, как это можно «насыпать» борщу, когда он жидкий! — возмущалась Варвара Ивановна.
— Ты напрасно, Варенька, ее бранишь — она правильно говорит, — заступался отец. — Всякий язык — хорош. А чем какой-нибудь турецкий лучше украинского? Говори, говори, сестричка! Учись! Языки надо знать!
И Варвара Ивановна отступилась от Наташи. Она знала, что скоро вернется в Москву и от Наташиного украинского языка в две недели не останется и следа: девочка так же быстро забудет все эти слова, как быстро запомнила.
Варвара Ивановна совсем умерла бы от тоски, если бы не племянник мужа Николай Сергеевич.
Мужа Варвара Ивановна не любила — только терпела. Выходила она за Суворова по расчету — так настояли родители. Вздыхателей у Варюты было предостаточно, а женихов — ни одного: знали, что генерал-аншеф Прозоровский прожился и ничего за дочерью дать не может.
Александр Васильевич был некрасив и стар, а то, что бегал он словно двадцатилетний, был жизнерадостен и бодр, что его глаза глядели по-молодому, — все это лишь раздражало Варвару Ивановну: сидел бы уж!
Племянник Николай Сергеевич был другой человек: говорил вкрадчиво, не рубил так по-солдатски, как Александр Васильевич, и томно поглядывал на Варюту своими карими с поволокой глазами.
Варваре Ивановне племянник нравился.
Суворов дал ему работу — прикомандировал к какому-то полку. Николай Сергеевич бывал на разных ученьях, дежурил по лагерю и все же находил время развлекать скучающую молодую тетушку.
Особенно хороши были эти лунные ночи на обрыве, над рекой, когда все кругом спало и только они вдвоем сидели на белом плаще Николая Сергеевича.
Варвара Ивановна возвращалась домой поздно. Иногда она еще не успевала заснуть, как слышала, что уже в своей палатке проснулся муж. Он ничего не знал об этих ночных прогулках, в последнее время был занят обмундированием солдат и не видел ничего, о чем уже на селе давно перешептывались любопытные, все замечающие кумушки.
...Суворов проснулся. В палатку еще светила луна.
Ему вдруг пришла в голову хорошая мысль — поднять сегодня всю дивизию и пойти маршем до Полтавы. Уже недели три никуда далеко не ходили, и люди немного закисли на одном месте.
Суворов вскочил, вылил на себя ведро воды, поставленное еще с вечера Прохором у палатки, быстро оделся и разбудил денщика, который спал под яблоней.
— Ступай к секунд-майору, подыми его — идем в поход, — сказал Суворов.
Прохор, почесываясь, встал и не торопясь пошел к соседней хате гончара, где жил Николай Сергеевич.
Суворов стоял у плетня, ожидая племянника. Смотрел на голубовато-белые, очаровательные в лунном свете низенькие хатки, на высокие тополя.
Прохор возвращался почему-то один.
«Ишь, копается. Тоже — солдат, помилуй бог!» — подумал о племяннике Суворов.
— Ну что, скоро он там?
— Их благородия нету дома, — ответил Прохор глухим басом.
— А где он?
— Кто их знает. Хозяйка сказывала, как ушли ввечеру, так еще не возвращались. Должно, гуляют. Известно, дело молодое, — зевая, ответил Прохор. И пошел досыпать.
Неясная догадка мелькнула в голове Суворова. Он круто повернулся и, обгоняя Прохора, зашагал к хате.
В сенях, в молочной полосе лунного света, спала на полу Ульяна. Она не слышала, как вошел барин. Суворов осторожно открыл дверь в хату. Окна, как всегда, были закрыты ставнями, чтобы утром не докучали мухи.
Александр Васильевич секунду постоял у порога прислушиваясь. Слышалось только мерное дыхание Наташеньки. Он в темноте привычным путем подошел к постели жены. Протянул руку.
Постель была приготовлена — подушки взбиты, одеяло отложено, но на постели никого не было.
Суворов выбежал из хаты. Стало все ясно. Кровь ударила в голову.
— Стервец! Племянничек! Секунд-майор!
Александр Васильевич почти бежал по пустынной улице. Душила злоба.
Сколько сплетен ходило о Варюте в Москве! Не слушал, не давал им веры, а теперь...
На повороте из села к лагерю, в аллее из тополей, он увидал какие-то фигуры. Один человек зачем-то прыгнул в канаву и, пригибаясь к земле, побежал в сторону. Второй, укрывшись чем-то белым, стоял, прислонившись к дереву.
Суворов подошел и глянул. Перед ним, закутавшись в белый плащ Николая Сергеевича, стояла Варюта. При бледном свете луны он видел только ее красивые глаза. Они смеялись не то смущенно, не то дерзко.
Александр Васильевич на мгновение запнулся от негодования.
— Я терпеть далее не намерен! Вы мне больше не жена! — крикнул он и, не оглядываясь, побежал к лагерю.
«Тотчас же подать прошение о разводе! Наташеньку отнять! Оставлять на руках у такой мамаши — преступление! Просить светлейшего, просить императрицу принять Наташу в Смольный институт».
Решение пришло мгновенно. Он привык никогда не теряться, даже в самых затруднительных случаях жизни.
«Ну вот, семейная жизнь не удалась, окончена бесславно, — огорченно подумал он. — Но военная — еще впереди! Военная должна удаться во что бы то ни стало!»
— Трубач, подъем! — крикнул он горнисту.
...Когда через два дня дивизия возвратилась назад в лагерь, Суворов даже не поехал в село. Впрочем, это было и незачем: Варвара Ивановна с Наташей, Улей и Николаем Сергеевичем в то же злосчастное утро выехала в Москву.
— Несчастлива у тебя хата, Трохим, — смеялись соседи Зинченки.

 


Назад

Вперед!
В начало раздела




© 2003-2024 Адъютант! При использовании представленных здесь материалов ссылка на источник обязательна.

Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru