IV. Выписка из статьи Ф.И. Вернета, напечатанной в Украинском Вестнике 1818 года
[333] Ф. И. Вернет, в восьмидесятых годах (по-видимому, так), окончив курс наук, получил звание студента богословия, а вместе с тем в позволение родителя своего, недостаточного пастора, идти в мир, искать счастия, — прибыл из-за границы в Россию. Каким образом он поступил в чтецы к Александру Васильевичу Суворову, сам ли отыскал это место, или великий, заметив юношу, безродного чужестранца, взял его к себе, из статьи его этого не видно.
После вступления к рассказу, Вернет начинает так;
«Благодарность, сказал некто, есть память сердца; но я слишком верил своей памяти., которая проходит также, как и все прочее. Прошу только благосклонного читателя принять лепту старца.
«При разговоре о венценосном стоике Марке Аврелии, Суворов спросил меня: «Филипп Иванович (так он меня называл)! с какими государями ты бы желал быть вместе на том свете?» — Как это пришло вам в голову? возразил я: и какая разница между царем и бедным учителем!... «Это так, Ф.И! но скажи мне чистосердечно, как ты чувствуешь?» — Я бы желал быть с Титом, Антонином Кротким, Марком Аврелием, Траяном, с Людовиком XII, Генрихом IV и с Лотарингским Герцогом Леопольдом, и т. д.: они, оказав кому-либо услугу, всегда благословляли [334] тот день. Тит попрекал себя потерею дня, когда ему не случалось в оный учинить какого-либо доброго дела. Герцог Леопольд сказал один раз придворным: я бы сего же дня отказался от своего владения, если бы не мог никому благодетельствовать. — «Браво, мой друг!» сказал Суворов, обняв меня: «ты избрал для себя превосходное общество. Присоедини же к ним и Петра 1-го; учись скорее по-русски, чтоб познакомиться с сим новым Прометеем, с сим творцом и благодетелем своего народа, с сим государем, вмещающим в себе многих наилучших государей!» — Я уже несколько знаю Петра Великого из чтения разных писателей, и верю вашим словам; но ничто не прохладит моей любви к доброму Генриху IV, носившему на спине сына своего для отдохновения от государственных трудов. — Суворов улыбнулся и замолк.
Меня изумляют иные рассказы о Суворове, и я не знаю, почитать ли их историею, или романом. Великий человек обыкновенно прост в обращении и во нравах; таков был и Суворов.
Суворов отменно почитал Тюрення и Катината, и как я их однажды назвал корифеями между французскими полководцами, Суворов сказал «Это справедливо; но насчет смелости и проворства, прибавь еще к ним и Виллара» — При другом случае, я хвалил пред Суворовым бескорыстие и редкую честность Тюрення, стоическое великодушие Катината, его любовь к простой и [335] уединенной жизни, далеко от пронырств двора и от сует мира, по примеру Колиньи, Сюлли и Лопиталя, — редкий патриотизм Дюкеня и Вобана. Суворов, выслушав множество анекдотов, поцеловал меня в лоб; но он слушал с приметным удовольствием всегда анекдоты о маршале Вилларе, и когда я порицал его скупость, сравнивая ее с бескорыстием Вандома, и расточительность лорда Петерборуга с лишнею бережливостью Мальборуга, тогда Суворов, улыбаясь, сказал: «Скупость не похвальна и не приличествует характеру героя, правда твоя., Ф. И.; но Виллар и Мальборуг были славные воины!»
Пусть многие с высоты облаков, подобно орлам: все видят! не спорю ни с кем. Но я видел кое-что и своим манером. Не говорю о Суворове в отношении к своему искусству: у меня есть маленькое обыкновение не присваивать себе чужого, и не имею дара или дерзновения говорить о том, чего я не разумею; однакож, я имел счастие видеть славного Суворова очень часто: в мундире и без мундира, в куртке и без куртки, отдыхающего на постели, на тюфяке, сидящего пред камином и даже на полу, — но всегда с Георгиевским крестом; и в сих разных положениях Суворов был всегда равен самому себе. Он не только кланялся мне очень благосклонно, когда я к нему являлся для чтения, — но обыкновенно запечатлевал поцелуем в лоб сии слова: ««Здравствуй, Филипп Иванович! Каково ты [336] поживаешь? Здоров ли ты и весел?» — Сия ласка была всякий раз повторяема, когда Суворов был доволен моими ответами на его вопросы. Мы беседовали на французском языке, который он знал в совершенстве, — изредка по-немецки, ибо я тогда еще не умел по-русски. Ведомости, журналы, военные записки, манускрипты, история, статистика, путешествия, и проч. были обыкновенными предметами чтения. Суворов не был флегматиком: движения его были скоры, живы, и речь отрывиста. Он требовал, чтобы я читал плавно и скоро. Охота его до слушания чтеца была для меня иногда очень тягостна; она подала повод к случаю, который, конечно, не в мою пользу. Утомившись чтением и видя, что просьба моя о прекращении чтения была неуважена, я принялся за хитрости, перевернул разом около полусотни страниц; но сия уловка мне не удалась, и Суворов, взяв из рук моих книгу, сказал: «Ну, Ф. Ив., это нехорошо/ Друг мой, обманывать никогда не должно!» — Насилие, отвечал я, всегда производит хитрость и обман. «Это правда» сказал Суворов; дал мне несколько отдохнуть; потом, налив себе и мне французского вина, чокался со мною и пил за мое здоровье. А. между тем все-таки просил продолжать чтение.
При другом случае, когда я жаловался на боль в груди от громкого и продолжительного чтения, Суворов, с некоторым видом неудовольствия, произнес: «Ф. И.! мне кажется, что ты несколько [337] своенравен и упрям! Дай-ка срок... я тебя переделаю на свой лад». Некто, изъяснив мне сии слова, познакомил меня с некоторыми русскими пословицами, суворовскими.
Один только раз, при разговоре о законе, Суворов сказал мне: «Эй, Ф. Ив! ты позабываешь, что ты не иное что, как немецкий кандидат, а я русский генерал». Я покраснел, голос мой изменился, и Суворов, скоро приняв веселый вид, прибавил: «Это все было одна только шутка!»
Еще у меня в памяти письмо, писанное ко мне Суворовым до Кинбурнского дела: «Любезный Ф. Ив.! послушай-ка меня, приезжай скорее ко мне. Брось учительство! Ведь лучше тебе быть штаб-офицером, нежели немецким попом». Но не так думал пока граф Румянцев-Задунайский, препоручивший генерал-лейтенанту Кульбарсу мне сказать, что и в смиренном состоянии немецкого пастора можно быть счастливым, и между тем велел мне предложить такое место; но я не хотел быть пастором вне отчизны.
Вот кстати упомянуть теперь о малоизвестном и трогательном анекдоте фельдмаршала графа Румянцева. Жители Померании, с коими поступал он человеколюбиво во время Семилетней войны, узнав о приезде сего человеколюбца в их пределы, спешили к нему навстречу; бросились к его ногам и орошали их слезами благодарности. Тронутый до глубины души, Граф П. А. смешал свои слезы со слезами Померанцев, — и [338] высокий путешественник, коего граф тогда провожал в Берлин, при сем трогательном зрелище, произнес сии слова: «Я бы в сию минуту желал быть на месте графа Румянцева!»
Когда я, по желанию и убеждению Суворова, просил у отца моего позволения вступить в службу, Александр Васильевич, незабвенный, сказал мне весьма милостиво, обняв меня: «Ф. Ив.! При отправлении твоего письма в родину, кланяйся, друг мой, от меня своим честным и почтенным родителям, — и пиши к ним именно, что я с радостью на себя принимаю обязанность вперед, пещись о счастии их сына». Я откровенно говорил о себе и о состоянии и свойствах родителей моих, и моя откровенность была награждена лестным объявлением милости великого Суворова, ко мне, бедному учителю. Ответ отца моего, строгого и устойчивого геригутера, был отрицательный, и потому я шуткою, кою позволял мне Суворов, отклонил от себя предложение вступить в военную службу, сказавши: когда вступлю я в службу, то вступить мне надобно в службу пехотную; но с одной стороны, мне нравится только военный конный мундир, а с другой, для кандидата Богословия обучать людей и лошадей в одно время тяжело, — и вот две несогласности, кои препятствуют мне вступить в военную службу. Суворов смеялся сему очень много и долго, повторяя: «Правда твоя, правда, любезный Филипп Иванович».
Быв в милости у Суворова, я и сам от того вошел в знать: иные, заранее завидуя моему [339] будущему счастию, посещали тогдашнего любимца Суворова, — и тогда из опыта заключил я, что степень уважения к нам в обществе зависит не от личных достоинств, но от роли и от места, нами занимаемого, а особливо о:г богатства; другие, имея завистливые виды, стали даже предлагать Суворову родных своих в чтецы, но без всякого успеха: «Нет, нет» повторял Суворов: «не надобно; есть у меня уже любезный Филипп Иванович». И вскоре после того, чтоб доказать ко мне милость свою, пред всеми обнял меня, говоря: «Я сегодня получил очень приятное письмо от моей дочери; ты ее увидишь со временем, и я познакомлю тебя с нею».
Во время пребывания Великой Екатерины в Киеве, зима была очень сурова, и я не был еще столько богат, чтобы иметь шубу. Некогда прохаживаясь с Суворовым, я очень озяб. «Не стыдно ли тебе, Ф. Ив.! ты еще так молод, и совсем уже замерз. Смотри-ка на меня: я тебя гораздо старее, и мне не холодно и без шубы». Ваша на это воля, отвечал я: но что касается до меня, я невольно повинуюсь жестокой необходимости: тело мое еще не привыкло к льдистому дыханию северного Борея. Между тем я не примечаю, чтобы и богатые ваши соотчичи вам в том подражали, кроме бедных и коих терпение есть дело невольное, как и мое. Суворов засмеялся, удвоил шаг, и мы возвратились домой.
В один день, когда я был задумчив, Суворов спросил меня о том, и попрекнул малодушием: [340] «Эх, Ф. Ив.! ты не философ» — Ах, это правда, и, я по малым способностям и в настоящем моем положении, никогда не научусь быть таковым. Надобно мне прежде думать о том. как бы жить; а по истине надлежало бы прежде философствовать, и потом жить: ибо философия научает нас употреблению жизни. Мудрено заниматься философиею, когда нужды нас угнетают, — и из тех счастливцев. кои присваивают себе название философов, мало таких, кои имели бы мужество показать себя в настоящем виде. — Суворов приложил палец ко лбу (как он то часто делывал в размышлении), и, несколько подумав, взглянул пристально на меня, и сказал: «Ободрись, друг мой; не тужи и не печалься; у меня ты ни в чем не будешь нуждаться, и я приведу тебя в состояние независимости и беспечности, нужное для философствования» — Приятные и лестные воспоминания!... Один белогородский купец, А. Ильич Третьяков, чуть не задушил было меня своими объятиями, узнав, что я был любим Суворовым.
Во время чтения моего у Суворова присутствовали иногда бывшие при его штате и посторонние коим Суворов предлагал вопросы о разных предметах, до истории и войны касающихся. У меня, без хвастовства сказать, память не худа, и Александр Васильевич, улыбаясь, говорил: «Это странно! Немецкий кандидат знает то, что надлежало бы вам знать лучше его; а вы не знаете и того, что он знает».
Суворов в Киеве не пропускал ни одного случая препоручать меня в благосклонность [341] посещавшим его, сими словами: «Полюбите моего любезного чтеца!» — «Ну, друг мой Ф. Ив.! у меня надобно будет тебе отказаться от театра, карточной игры и шумных обществ» — Очень хорошо, отвечал я, — и сдержал слово без постороннего требования. Некогда речь дошла до обращения с прекрасным полом, то я, подумав, сказал Суворову: Вам это сказать легче, чем мне выполнить; вы в начале зимы, а я в начале весны (мне тогда было 22 года). Александр Васильевич улыбнулся: «Это так Ф. Ив., но старайся, крепись и молись».
Суворов был тих, скромен, вежлив без чинов, прост и любезен в обращении. Он любил иногда веселиться и шутить, воздерживаясь однакож от всякого осуждения других. Он строго наблюдал церковные обряды, и при отправлении службы дома, сам читывал молитвы, делая поклоны часто и с удивительною скоростью; обращался ласково с бывшими при нем и кротко с часовыми. Вот, между прочим, пример его кротости и снисходительности и домашнем обхождении: хозяйка, у которой он стоял в Клеве, стала его бранить за стеною; удивленный и оскорбленный сим дерзким поступком, адъютант Хастатов просил у Александра Васильевича позволения привести в рассудок неугомонную хозяйку. «Нет! нет, Аким! оставь ее в покое; ведь каждая хозяйка госпожа у себя».
Хотя сие слабое мое описание было бы и начертано в самом жаре первого впечатления, оно [342] было бы также ничто в сравнении с подлинником: ибо, говоря о славном Суворове, язык у всякого немеет1, особенно у меня, чужеземца; но при воспоминании о блаженном времени моей молодости и о счастливой эпохе пребывания в Киеве, где незабвенный Суворов, обняв меня, при разлуке, увещевал много раз самым нежным тоном, скорее приехать к нему; вспомнив иногда в уединении и при случае с приятелями, как он часто чокался со мною, пил за мое здоровье, едва могу воздержаться от порыва самолюбия. Простите, читатели, сие прежнее, настоящее и будущее угождение самолюбию старика ничего не значащего, отставного учителя: я говорю о Суворове, и это служит мне извинением; слова мои оживляются, и жар благодарного сердца заменяет мой недостаток в красноречии. Быв часто свидетелем простого образа жизни Суворова, рожденного в недрах богатства, я, бедняк, решился из ничтожества своего состояния вознестись к подражанию ему хотя в том: никогда не вдаваться в излишество, в негу; сие счастливое подражание, [343] потом обратившееся в привычку, всегда делало недостаток для меня сносным. — Называющим меня чудаком за непринятие, по приказанию моего отца, лестных и выгодных предложений Суворова быть его чтецом и Адъютантом, я отвечаю просто; почему же знать? пути Божии неисповедимы! Милосердое Небо, разрушением лучших намерений, всегда почти отвращает от нас несчастие. Слава Богу! я доволен своею участию, и будь Его святая воля всегда надо мною!
Все, мною теперь описанное, есть не что иное, как приятное сновидение, восхитительная мечта воображения и точка в памяти! Что значит прошедшее счастие?
На розах краткий сон!
Умер великий Суворов; утонул единородный сын его в той же самой реке, от которой славный его родитель получил название Рымникского; умерли те, счастию коих другие столько завидовали в Киеве: а я, бедняк, еще жив! Как кратковременна жизнь человеческая, столь удивительна тленность и самых произведений рук человеческих! И как будто Бог их хранит, чтобы наставлять род человеческий! Я видел, как паук стелет свою паутину в спальне огромного дворца кн. П-на в Екатеринославле; сова кричит уныло на башнях готического дворца графа Р-з-го в Тишани, куда прежде стремились все желания малороссиян; торжественные врата, построенные, в 1787 году, в честь Екатерины, инде разрушились, [344] и во многих местах нет уже и следов их существования!... Вот уроки для спасительных размышлений об опустошении времени и о суетности дел человеческих! Колыбель и гроб, какая смежность! Как мал человек, и как Бог велик!...»
Примечания
1. Правда, святая истина! И покойник, былых времен единственный и ныне наш поэт, Мерзляков сказал о великом:
«Дивный! тебя воспрославит лишь тот песнопевец достойно, коего песни как море, шумят и на небо восходят!» Нет еще песнопевца, нет и историка, который бы описал свято, истинно, дела великого!
|