: Материалы  : Библиотека : Суворов : Кавалергарды :

Адъютант!

: Военнопленные 1812-15 : Сыск : Курьер : Форум

Сборник военных рассказов 1877-1878 гг.

Воспоминания и впечатления Артиллериста.

Публикуется по изданию: Сборник военных рассказов, составленных офицерами-участниками войны 1877-1878 гг., том II. Издание Кн. В. Мещерского, СПб, 1879.

[230]

В походе.
В апреле (4-го) объявлена мобилизация четвертого корпуса, в состав которого вошла наша дивизия. Мы получили эту новость во время нашего общего обеда и так ей обрадовались, что никому в ум не шла еда. На другой день чуть ли не все наличные офицеры разъехались за лошадьми, и к концу месяца наша часть уже выступила в поход. По болезни я должен был остаться в одном из госпиталей и поехал на театр войны только в первых числах августа. 2-го я выехал из Кишинева в компании нескольких офицеров, ехавших из варшавского округа, для пополнения убыли в действующих полках. В Унгенах и Яссах мы пересаживались и выправляли бумаги, причем вещи наши находились под присмотром солдат железнодорожных батальонов. Положение мое было довольно затруднительно: во-первых, я не знал, где находится моя часть, так как расположение войск держалось в секрете, не знал – скоро ли мне удастся ее отыскать, во-вторых, у меня было очень мало денег, я не получал жалованья за два месяца. В Кишиневе я просил у воинского начальника заимообразно денег на дорогу, но он мне отказал, мотивируя свой отказ тем, что ему не было ассигновано на этот случай никаких сумм. Судьба выручила меня из этого неприятного положения: на другой день, рано утром, подъезжая к станции Бузео, я выглянул в окошко и что же увидел к моей великой радости: на станции стоял [231] воинский поезд, и у солдат на погонах была цифра 16. Мне, стало быть, не приходилось отыскивать по Болгарии свою дивизию, я уже нашел часть ее без всяких хлопот. Как только остановился поезд, я сейчас же выскочил из вагона, чтобы разузнать у солдат, каким образом они здесь очутился вместо того, чтобы быть в Болгарии. Оказалось, что Владимирский полк и 1-я батарея 16-й артиллерийской бригады были отделены на устья Дуная для воспрепятствования высадке турок с моря.
– Когда будет здесь артиллерия?
– Да, с нами в поезде есть один взвод под командой поручика Ф.
Я отправился выручать вещи с пассажирского поезда; с большим трудом, вследствие плохого знания французского языка, мне удалось объяснить начальнику станции, что я желал бы получить багаж. Только что я успел расписаться в получении его, как поезд свистнул и тронулся, мне еще оставалось взять вещи из пассажирского вагона. Помнилось мне, что накануне вечером наш вагон был последним, и я бросился к концу поезда: вхожу в вагон и вижу, что не туда попал. Может быть я ошибся, подумал я, не первый ли мой вагон. А поезд начинает ускорять ход. Я как сумасшедший выскакиваю на платформу, бегу вдогонку первого вагона, на самом конце платформы впрыгиваю в него, осматриваюсь, – вещи мои тут, взглянул в окошко, поезд идет уж шибко, на несколько секунд я растерялся: почти все мое имущество осталось на станции, а я уехал. Мои товарищи по путешествию, увидев меня столь растерянным, спросили, что случилось; я рассказал в нескольких словах. «Вы еще успеете спрыгнуть, а вещи мы выбросим в окошко». Я вышел на подножку и несколько мгновений простоял в нерешимости – прыгать или нет. Поезд шел быстро, от станции отъехали уже с версту. Мои сомнения были разрешены вылетевшими в окно вагона вещами. Тут я решился: сильно оттолкнувшись, прыгнул вперед, но едва коснулся ногами земли, как сейчас же полетел в канаву, поросшую какой-то колючей травой; исцарапал себе руки, выпачкал платье, а все-таки исходом скачка остался доволен – могло быть и хуже. Подобрав вещи, я отправился на станцию, где сел на воинский поезд. Путешествие наше до Фратешти ничем особенным не отличалось, кроме разве того, что мы пробыли в пути лишние сутки. Впрочем, это вещь такая обыкновенная и на наших и на румынских железных дорогах, что о ней не стоило и упоминать. По прибытии на последнюю станцию мы разгрузились и отправились отыскивать буфет. Последний помещался сзади станции, в рогожной пристройке, обстановка была самая незатейливая, но зато там можно было достать русский обед, довольно хорошо приготовленный и [232] притом не дорого, сравнительно с другими станциями на румынской железной дороге.
Заусивши, мы сели на лошадей и отправились на бивуак. Проходящие войска обыкновенно располагались на горе, позади деревни Фратешти, верстах в двух от станции, откуда открывался обширный вид: в бинокль довольно ясно было видно Журжево, Рущук и множество белых палаток около этого города. В долине, из которой мы только что вышли, виднелись, прежде всего, деревня Фратешти, затем станция того же имени и вдали несколько селений, потонувших в островках зелени. Нам разбили маленькую палатку tent a brie и, когда стемнело, мы, напившись чаю, улеглись спать. Настроение у нас было какое-то светлое и радостное, нам впервые доводилось испытать наши силы на избранном нами поприще. Мы были недалеки от настоящего дела и с нетерпением ждали его, потому что обучение солдат в мирное время из года в год одному и тому же нам сильно надоело. Мы знали, что успех нашего общего дела зависит от исполнения каждым из нас своих обязанностей, чувствовали, что мы составляем звенья большой цепи, и что чем лучше каждое звено, тем крепче и самая цепь; надеялись свято исполнить свои обязанности. Наконец, хотя мы и были далеко от своей родины и близких к нам людей, мы чувствовали, что соединены с ними крепче, чем когда-либо, мы знали, что их взоры устремлены на нас, что их общее желание – желание нам и нашему делу успеха. Словом, мы сознавали себя действительными членами общества, вносящими и свою лепту труда в его общую деятельность. Когда же я услышал хоровое пение русских народных песен, доносившееся снизу, из гостиницы, я не знаю, что со мною сделалось; я пришел в какое-то восторженное состояние. Да! этого первого вечера, проведенного мною в палатке, я долго не забуду.
На другой день, с рассветом, нас поднял барабан. Не торопясь, мы встали, освежились умыванием холодной водой, напились чаю и, севши на лошадей, последовали за пехотой, уже выступившей с бивуака. Осталось у меня в памяти также это первое утро моей походной жизни: воздух был чист и свеж, на востоке загорались первые лучи восходящего солнца, мысли и чувства, которыми я был полон накануне, представились мне еще с большей ясностью, впереди ожидалось много новых, неизведанных ощущений, дышалось так легко… Хорошее было это утро.
Днем жара стояла страшная, каждый колодезь, встречавшийся на пути, вычерпывали до последней капли, многим совсем не хватало воды, а последним из пивших доставалась уже не вода, а почти грязь. Вода попадалась разнообразная, и пресная и соленая, и теплая и холодная, несмотря на это, случаев заболевания не было, хотя люди [233] и были разгорячены ходьбою и жаром, потому что, напившись, они немедленно пускались в дальнейший путь. Не раз приходилось пожалеть пехотного солдата, совершающего по страшной жаре, по пыльной дороге, с тяжелым ранцем на спине и ружьем на плече, переход от двадцати пяти до тридцати верст. По дороге солдаты обрывали виноград, арбузы и дыни, часто даже зеленые, чтобы освежить пересохшее горло, причем, конечно, сильно портили виноградники и бахчи, и хотя в дружественной нам Румынии и не следовало бы этого допускать, но жаль было остановить солдата, видя его усталость и изнеможение.
Трехдневный поход до Зимницы был довольно однообразен и не интересен: кукуруза и виноградники не производили впечатления новизны, потому что к ним все привыкли еще в Бессарабии, народ, с которым нам приходилось сталкиваться, был очень похож на наших бессарабских молдаван, такой же угрюмый, необщительный и недоверчивый, что очень не нравилось русскому солдату, у которого душа нараспашку. Вот прежде бы румын поколотить, слышалось между ними, а потом и за турок приняться.
К Зимнице мы пришли в третий день около двенадцати часов. Городок виден со стороны нашего пути версты за четыре, стоит он на обширной равнине, за ним виден гористый правый берег Дуная, но реки еще не видать. Меня чрезвычайно интересовало посмотреть Дунай, мост на нем и место переправы, но как я не всматривался – я ничего не видел, даже когда мы пришли на бивуак. Проходящие войска обыкновенно останавливаются с восточной стороны Зимницы, не доходя верст двух до Дуная. Во время разлива вода подходит вплоть до бивуака, и после того, как Дунай войдет в свои берега, на пространстве от бивуака до реки остается много рукавов, наполненных стоячей водой. Ко времени нашего прихода эта вода начала гнить и издавала неприятный запах, усиливавшийся вонью от разлагающихся костей, кусков мяса и разных органических останков, находившихся на бивуаке.
Под вечер, отдохнувши, мы с Ф. отправились к Дунаю: мне хотелось поскорей увидеть эту историческую реку, да кстати и выкупаться. Я думал, что Дунай произведет на меня такое же впечатление, какое производила Волна, каждый раз, когда я ее видел, но ожидания мои не исполнились. Впечатление, производимое Дунаем, много умаляется вследствие того, что нужно перейти через несколько рукавов, чтобы добраться до реки, да и самая река в этом месте кажется неширокой, потому что два острова сильно скрадывают ее ширину. Вода в Дунае мутная. Правый берег мне далеко не показался таким живописным и грандиозным как Жигулевские горы; у самой воды он представлялся обрывом в несколько сажень вышиной и затем постепенно возвышающейся [234] местностью. Около главного моста образовался чуть ли не целый городок из палаток, шалашей и тесовых домиков; обитателями были матросы, понтеры и инженеры. Мы спросили у одной кучки матросов, сидевшей у огня: где тут лучшее место для купанья, – нам указали место выше моста. Несмотря на грязную воду, мы с жадностью бросились купаться. К концу нашего купания взошла луна – было время пуститься в обратный путь. Поднимаясь на берег, в Зимницу, мы услышали музыку и пошли на эти звуки. Оказалось, что они раздаются из одного трактирчика, на балконе которого сидело за столами шумное общество, по преимуществу военное. Мы поднялись туда по узенькой лестнице и увидели несколько знакомых офицеров: они слушали рассказ одного поручика, бывшего в деле под Плевной 18-го июля. Каких только страхов он не рассказывал.
– Плевненские укрепления, – говорил он, – неприступны; ружья наши никуда не годятся в сравнении с турецкими, артиллерия наша положительно не может мериться с турецкой – у нас орудия все малого калибра, а у них есть двенадцатидюймовые, наши снаряды все ложились в нашей же цепи, даже одним из этих снарядов я был контужен; вообще наша артиллерия 18-го почти не могла действовать и т. д.
Некоторые призадумались: заметно было, что его речи произвели на них скверное впечатление. Поручик Ф. не выдержал, чтобы не ответить на это вранье.
– Извините, я не верю тому, что вы говорите, особенно относительно артиллерии. В Плевне не могло быть двенадцатидюймовых орудий, потому что эти орудия составляют береговую артиллерию, относительно же того, что наши снаряды ложились в нашей цепи, потому что дальше лететь не могли, то это вздор: один, два снаряда могли попасть в наших, но это вследствие несчастного случая или вследствие ошибки наводчика, ни один батарейный командир не продолжал бы стрельбу, видя, что снаряды ложатся между своими. Если наша артиллерия почти бездействовала, так это верно потому, что у нас забыли, что атака пехоты подготавливается огнем артиллерии, и хотели взять Плевну на «ура»; да и каким образом вы так скоро вылечили свою рану, что едете уже назад в полк? Ведь не прошло еще и двух недель.
Рассказчик немного смешался, а тут еще подошел какой-то полковник и начал довольно резко порицать его за то, что он своими преувеличенными ужасами смущает людей, отправляющихся, может быть, на смерть. Рассказчик совсем стушевался.
Не раз и до этого и после этого мне приходилось слышать рассказы о великолепных качествах турецкого оружия и о величайшей трудности вследствие этого бороться с ним, но это мне кажется, [235] и что просто говорило в людях, распускавших эти слухи, одно нехорошее чувство, которое я не хочу называть, чтобы они не обиделись, а дальнейшие события показали, что причиной наших неудач было вовсе не усовершенствованное турецкое оружие, а нечто другое.
На другой день была назначена дневка, которая дала возможность солдатам отдохнуть и вымыть свое белье; с утра вся земля кругом бивуака была устлана сушившимися рубашками. Лежим мы в палатке, смотрим – солдаты все что-то таскают в торбах, один из них подходит к нам и предлагает винограду.
– Где ты взял? – спрашиваем мы.
– А тут есть недалеко большой виноградник, десятин десять.
– Да ведь если тебя поймают, так шею накостыляют.
– Никак нет, ваше благородие, за ним никто не присматривает, там даже скотина бродит.
– Где же хозяин этого виноградника?
– Да тут поп ихний был хозяин, только вот, когда наши стали переправляться, так он и зажег мельницу, чтобы известить турок, его и сослали за это в Сибирь.
Через несколько времени приносит винограду другой солдат, из евреев. Спрашиваем его, кто был хозяином виноградника.
– Из насих, – был ответ.
– Из каких «из наших»?
– Русский.
– Где же он теперь?
– Его в землю зарыли наси солдаты за то, цто он дал знать туркам, когда нацалась переправа.
Об этом румынском попе я читал что-то подобное в газетах, но о подобной казни в первый раз слышал.
Под вечер завелись песни, заиграла музыка, в воздухе стоял гул от разговоров, постепенно стихавший и наконец, совсем смолкнувший, когда многоголосая толпа предалась успокоению. Чрез день пришли остальные части полка и батареи, и мы уже рассчитывали двинуться дальше, как вдруг, была получена телеграмма из главного штаба, чтобы мы остались и ожидали дальнейших распоряжений. Нечего делать, приходилось остаться, хотя мне и хотелось поскорей попасть в свою батарею, тем более что там у меня был брат, поступивший вольноопределяющимся после объявления мобилизации.
Прожили мы тут несколько суток, днем не знали, куда деться от жары, по холодку отправлялись компанией в Зимницу, где коротали вечер и часть ночи. Раз как-то приходу в Зимницу, вхожу в казино, смотрю – там же мой батарейный командир, подполковник Щ.
– Здравствуйте, каким образом вы здесь? [236]
– Мне дали командировку к помощнику начальника осадной артиллерии, и я завтра еду в батарею под Плевну; хотите – довезу?
Я, конечно, не замедлил согласиться.
– В таком случае приезжайте завтра вечером в Систово, вот мой адрес, ночью выедем.
Поговорили еще несколько времени и разошлись. Когда я на другой день, отправляясь в Систово, съехал на тот берег Дуная и взглянул на совершенно вертикальные обрывы в несколько сажень вышиной, на которые должны были взбираться переправлявшиеся войска, то понял, что должны были чувствовать люди, переправлявшиеся первыми. Систово описывать не буду, так как читатель вероятно уже имеет понятие о турецком городе, скажу только, что с большим трудом с помощью полиции нашел квартиру подполковника Щ. Около часу ночи мы выехали, к девяти часам утра были уже в своей батарее.

Под Плевной.
Батарея наша вместе с остальной бригадой и дивизией стояла в то время около деревни Пелишат. Нечего и говорить, что мы с братом очень обрадовались друг другу. Ему показался очень тяжелым поход от Бендер до Бухареста, все это расстояние было пройдено им пешком, причем один из офицеров, попечению которого я поручил брата, требовал от него, чтобы он жил в солдатской палатке. Рассказывал мне потом брат, что за переход измучается, устанет, иногда и промокнет – залезет в палатку, чтобы отдохнуть ночь, а там кроме него лежит пять человек солдат, тут же развешаны онучи для просушки, едят насекомые, – он выйдет из палатки, да и сидит на чистом воздухе. Тяжелые думы лезут в голову, и долго не может заснуть, а завтра с рассветом опять в поход. Под конец в нем принял участие один мой товарищ и предложил ему помещаться в его палатке. С моим приездом брату, конечно, стало легче нести тяжелую солдатскую жизнь.
Начались взаимные расспросы и рассказы, мы обоюдно делились впечатлениями, я рассказывал свои приключения, они описывали поход болгар и т. д. Описание отношений к нам болгар меня очень интересовало, до войны я слышал и чуть ли даже не читал где-то, что в болгарских школах обязательно обучение русскому языку, что болгары тяготеют вообще ко всему русскому, наконец, из газет мне было [237] известно о встречах, устроенных русским в Систове и Тырнове, а между тем, когда я был в Систове, то совсем не видел там болгар, и если бы не движение по нему военных транспортов, город казался бы совсем вымершим. Один только раз на улицах было видно много болгар, это во время распространившегося слуха о приближении турок. На мои вопросы о болгарах я получил от товарищей самые разнообразные ответы: один говорил, что это ужасные канальи, хуже жидов, и что, собственно, из-за них вовсе не стоило начинать войны; представитель другого крайнего мнения возражал, что напротив, болгары ему чрезвычайно нравятся, что на нас, русских, они смотрят как на братьев, относятся к нам чрезвычайно дружелюбно. В доказательство чего приводил факт, что братушки доставили более десяти баранов и несколько кур и гусей в подарок батарее, когда последняя была расположена в Тученице. А теперь понятно, продолжал он, что они отвечают на всякий вопрос «нема» - наши же солдаты у них все растащили, и они только кое-что успели себе припрятать.
Мне кажется, что ближе к истине первое мнение: болгары, как всякий народ, долго находившийся в рабстве, сделались недоверчивы, корыстолюбивы и раболепны; прятали они от нас не последние крохи, а все что могли, и потом продавали это нам же за дорогую цену, притом продавали только тогда, когда получали наперед деньги. Не раз было замечено, что братушки завладевали турецким имуществом и продавали его нам. Овладение этим имуществом производится очень просто: болгарин переселяет часть своей семьи в оставленный турецкий дом, ставит на нем мелом крест и делается собственником всего оставшегося имущества. Нельзя также принимать факт подарка нескольких баранов и гусей, случившийся действительно не один раз, за доказательство расположения к нам – это просто было желание задобрить сильного. К нам они относятся, конечно, гораздо доверчивее и дружелюбнее, чем к туркам, но все-таки далеко не так, как многие ожидали. Что же касается того мнения, что из-за братушек не стоило начинать войны, это такой вопрос, на который могут быть даны самые разнообразные ответы, а потому предоставляю его решить самому читателю.
Несколько первых дней моего пребывания под Плевной прошли спокойно. Ходили мы на дежурство, состоявшее в том, что батареи под прикрытием пехоты по очереди охраняли наше расположение в передовых укреплениях.
18-го августа, вечером, сидим мы себе спокойно по своим палаткам, ничего не ожидая, как вдруг адъютант привозит приказание обамуничить лошадей: показались турки. Началась суетня – люди бегали, кричали, носились со сбруей, укладывали свои вещи в ранцы, [238] скатывали шинели, через несколько времени обамуниченные лошади стояли уже в парке, люди были там же, только сзади еще копошились в обозе. Мы напрасно прождали около двух часов, в нас не оказалось нужды – было небольшое кавалерийское дело.
На другой день, 19-го, только что мы напились чаю, в седьмом часу утра на ближнем от нас расстоянии слышим один пушечный выстрел, другой, третий – командир батареи велит запрягать лошадей. Минут через десять скачет адъютант и передает приказание: следовать за Углицким полком, который уже тронулся. Сначала мы шли небольшой лощинкой по направлению от деревни Пелишат к деревне Огаливице, затем повернули налево к деревне Радишево. Издали доносились перекаты ружейной пальбы, мы подходили все ближе и ближе к месту действия, становилось как-то жутко. Вдруг раздается в воздухе, по-видимому, приближающийся к нам сильный свист.
– Что это такое?..
Трррах! падает граната в середину густой кучки музыкантов Углицкого полка, шедшей впереди батареи. Два, три человека с турецкими барабанами падают. «Вот первые жертвы на моих глазах, – подумал я, – много еще мне придется их увидеть», но к моему удивлению они встали и пошли дальше. Вероятно, они просто шарахнулись от гранаты и, потеряв равновесие, упали. Граната, никого не задев, зарылась в землю и не разорвалась. Этот случай нас несколько ободрил, ибо показал, что турецкие гранаты не так опасны, как мы это прежде представляли.
Кстати сказать, меня еще раньше занимал вопрос: как я отнесусь к опасности и сохраню ли в деле хладнокровие необходимое артиллеристу; сегодня мне представлялся случай решить этот вопрос.
Через несколько минут мы вышли на какое-то незасеянное поле, с которого Углицкий полк разошелся по разным направлениям, оставив нам прикрытие.
Нам видны были вдали фигуры каких-то людей, но где наши, где неприятель – мы положительно не могли определить. Тут мы остановились, чтобы осмотреться, да нам и нельзя было двигаться дальше, так как место впереди нас было занято перестраивавшимися в боевой порядок войсками.
Мы, офицеры, собрались все вместе. Пропела первая пуля, за ней другая, третья и пошли жужжать на разные голоса, щелкать по земле, впиваться в близ стоящее дерево, словом, пошла музыка, производящая неприятное впечатление. Я думал: «однако скверно, черт возьми, стоять под пулями, того и гляди, влетит какая-нибудь». Той пули, которая пропела, я не боялся, а вот мне страшны были те, которые [239] рикошетировали по земле, поднимая пыль впереди меня, тех я мог еще ждать в гости.
Рассказывали мне, что один доброволец, в Сербии, крутил под пулями папиросы, что то же самое пробовали делать и другие, но не могли – очень дрожали руки. Вздумал и я сделать этот опыт: ничего скрутил, хотя и было маленькое дрожание с непривычки; смотрю – другие тоже свертели себе по папироске. «Э! да, значит, в этом нет ничего особенного, – подумал я, – что ж мне рассказывали об этом добровольце как о чуде».
– Ваше высокоблагородие! – раздалось, – в одном орудии пуля ящик пробила.
Многие бросились посмотреть, как это пуля пробила ящик, что значит новизна-то!
– Батарея вперед, равнение направо, шагом мар-р-р-ш! – раздалась команда батарейного командира.
Место перед нами было свободно, и мы двинулись вперед. Отошедши несколько сот сажень от поля, мы поднялись на небольшую горку и очутились на месте битвы. Перед нами, параллельно нашему расположению, тянулась длинная возвышенность, командовавшая нашими позициями, эту возвышенность занимали турки. С нашей стороны были в деле: на правом фланге две батареи 30-й артиллерийской бригады и два батальона 30-й дивизии, в центре – две батареи 16-й бригады и Суздальский полк; на левом фланге – две батареи той же бригады и Углицкий полк; кроме этих частей была в деле еще кавалерия с конной артиллерией. Остальные части 16-й и 30-й дивизии были в резерве, в Порадиме, там же находились и наши обозы. Барон Криденер был послан в обход, но этот обход не удался. Начальникам отдельных частей было отдано приказание: еще дня за два не держаться до последней крайности в случае дела, а отступать к д. Порадиму, где позиции были лучше, и где нас мог поддерживать резерв. Позиция наша имела протяжение двух-трех верст.
Весь гребень длинной возвышенности был усеян турками, часть их спустилась вних и завязала перестрелку с суздальцами и угличанами. Мы направляли выстрелы наших орудий в места наибольшего скопления турок; тут нас не очень донимали пули, и кажется, были ранены только две лошади и два или три солдата. Уже с полчаса прошло, как мы открыли огонь, а особенно хороших результатов не замечали, как вдруг сзади нас раздались крики ездовых, сидевших на лошадях:
– Ваше благородие! вон, кажется, турецкая артиллерия выезжает, что-то больно много лошадей, есть и пение людей. [240]
Сейчас же взяли прицел 1,100 сажень и пустили снаряд. В бинокль было видно, что лошадь одного всадника поднялась на дыбы и затем рухнула наземь; пыль, поднятая снарядом, закрыла часть турецкой батареи – прицел, значит, был взят сразу удачно. Пустили еще несколько снарядов – батарея начала скрываться за гребнем.
– О-го-го! уходят, уходят, не понравилось, видно. Эх, еще бы вдогонку пустить, – кричат ездовые.
Минут через пятнадцать эта же самая батарея показывается в другом месте. Несколько удачных выстрелов заставляют ее снова удалиться, через короткое время она выезжает в третий раз, в то же время у нас на батарее показывается начальник корпусной артиллерии.
– Господа! вам плохо видно падение снарядов, а вы слишком часто стреляете, только даром тратите снаряды.
Бух, бух, бух – раздаются как бы в ответ три выстрела, почти залпом, с другого фланга батареи. Падение снарядов было видно очень хорошо: они легли между лошадьми.
– Видите, ваше превосходительство! – заметил один молодой офицер.
– Да, хорошо; продолжайте.
Генерал уехал.
– Посмотрите, батареи левого фланга отступают, – сказал кто-то.
Смотрим – действительно, две батареи уже идут назад; третья, стоящая почти рядом с нами, берет на задки и тоже отступает, отступили и мы. Неприятно было это отступление: вдогонку нам свистят пули, позиции, к которым мы направлялись, были гораздо хуже оставленных нами, да вдобавок мы и не видели цели отступления, хотя нам и было приказано не держаться до последней крайности, но эта крайность вовсе еще не наступила, а напротив, дела наши шли, по-видимому, порядочно.
Отступили мы с версту или больше и остановились. Стоим с полчаса в бездействии, а в центре суздальцы продолжают стрельбу, и по звуку выстрелов слышно, что они занимают свои прежние позиции. Правофланговые батареи 30-й бригады также стреляют, а мы стоим в бездействии.
Досадно, да и неприятно: гораздо лучше находиться в пылу битвы, чем в неизвестности, сзади, в ожидании, что вот сейчас начнется общее отступление, очень легко могущее перейти при энергическом преследовании в бегство. Но, слава Богу, конец этому тягостному ожиданию положен начальником 16-й дивизии генералом Померанцевым, приславшим с казаком приказ снова перейти в наступление.
На этот раз мы подъехали к турецкой горе сажень на триста ближе и были осыпаны градом пуль. Шагов на тысячу впереди наc [241] были видны ружейные дымки, но мы, не думая, что неприятель так близко к нам, приняли этих стрелков за нашу цепь и искали глазами турецкую, пока кто-то не объявил, приглядевшись пристальнее к направлению дымков в момент выстрела, что отсюда-то и стреляют по нашей батарее. Сейчас же была открыта стрельба шрапнелью, но не сразу нам удалось пристреляться. Человек, знакомый с этим делом, согласится, что пристрелка картечными гранатами по ружейным дымкам чрезвычайно трудна, людей же совсем не было видно – они лежали за прикрытиями. наконец, мы заметили, что наши снаряды оказывают надлежащее действие: турки начали отступать сначала медленно, а потом просто побежали; мы провожали их выстрелами, постепенно увеличивая дистанцию.
Во время этого поединка с турецкой цепью я, занятый стрельбой, не замечал не умолкавшего ни на секунду свиста пуль, и только тогда понял, в каком огне мы находились, когда турки начали отступать, и пули летели мимо нас уже на так часто, так что было слышно пение каждой отдельной пули.
Пока мы выбивали стрелков, я не знаю, что происходило на флангах, когда же стрелки удалились, и мы смогли осмотреться, то увидели, что оконечности оставленной турками длинной возвышенности уже заняты нашей пехотой.
День был очень жаркий, горла у всех пересохли до горечи, и очень кстати был бочонок воды, подвезенный в это время к батарее – все люди получили по стаканчику, и батарея двинулась дальше. Со стороны неприятеля были слышны пушечные выстрелы – это артиллерия прикрывала отступление пехоты.
Пройдя версты три, мы подошли к полосе земли, на которую беспрестанно падали турецкие снаряды. Они, очевидно, стреляли наугад, потому что на этом месте еще никого не было; нам предстояло перейти эту полосу. Вот мы подходим ближе и ближе, снаряды падают уже недалеко от нас. Я ехал рядом с батарейным командиром, вдруг мы слышим около нас где-то треск и затем сильнейший вой на разные голоса. Мы инстинктивно пригнулись к шеям лошадей, и у меня промелькнуло в голове сравнение визга осколков снаряда с ураганом, который все ломает и коверкает на своем пути, свистит и воет, и заставляет наклониться вперед, чтобы противостоять его напору. Все эти мысли формулировались у меня тогда в двух словах: «точно ураган». Несколько мгновений я находился под этим впечатлением и когда встряхнулся, то увидел, что мы уже перешли опасное место: снаряды перелетали чрез головы и рвались за батареей. Батарея снялась с передков и открыла огонь. Рядом с нами, в одну линию, стояла остальная артиллерия. [242]
После полуторачасовой перестрелки выстрелы с обеих сторон стали смолкать и, наконец, совсем прекратились – восьмичасовой бой кончился. Турецкая артиллерия не причинила нам никакого вреда: почти все снаряды перелетали чрез батарею, очень многие совсем не рвались, но зато они на первый раз оказывали на нас скверное моральное действие: свист снаряда, быстро усиливающийся по мере его приближения, заставляет пережить несколько неприятных мгновений.
Убедившись, что турки окончательно отступили, мы повернули назад на старый бивуак. Веселое было возвращение! Это было наше первое удачное дело под Плевной после двух поражений. Солдаты сели на орудия, слышался смех, разговоры, один показывал прострелянную шапку, другой нагайку, перебитую в его руках пулей и т. д. По возвращении на бивуак все разбились на кучки и пошли нескончаемые разговоры, припоминали подробности боя, передавали впечатления, замечания и проч.
– Как же это, братцы, – слышалось между солдатами, – шестая-то батарея потеряла орудие?
– Да они, слышь ты, снимались с позиции, а в одном-то орудии лошади были перебиты, так они пока и оставили это орудие. Только когда батарея отошла немножко назад, командир и послал туда четыре лошади и их тоже убили; ну, вынули замок, да и ушли, а орудие пришлось бросить.
– А слышали, братцы, как турки шли на батарею 30-й бригады. Они оделись в русские мундиры, снятые с убитых, впереди шел офицер, тоже в нашей форме. Орудия зарядили на всякий случай картечью. Когда турки уж были близко, так офицер-то, который шел впереди и кричит: «не стреляйте, свои!» Только им не удалось обмануть: задние-то ряды были в красных фесках, это увидели, да как жахнут по ним картечью, так только держись!
Разговоры долго продолжались в том же тоне.
В одиннадцать часов вечера мы уж собрались ложиться спать, но получено было приказание от правиться нашей батарее в дежурную часть.
Долго я не мог заснуть, придя на место. Кругом раздавался вой собак, лакомившихся трупами, нервы мои были до того возбуждены, что несколько раз я принимал шуршание сена, производимое лошадьми, за свист снарядов. На другой день я проснулся совершенно свежим и бодрым.
Не могу умолчать об одной замечательной небрежности: батареи во время боя пополняют расстрелянные снаряды из летучих парков, которые должны находиться в нескольких верстах сзади; пустые ящики подъезжают к ним, наполняются и отправляются обратно [243] к батарее. Летучий парк, назначенный пополнять убыль снарядов 16-й артиллерийской бригады, находился в день боя 19-го августа в тридцати верстах от места действия, и люди, посланные за снарядами, ни от кого не могли узнать, где именно находится этот парк. Между прочим, мне рассказывал брат, посланный за снарядами от нашей батареи, следующее: «Чтобы отыскать парк, я двинулся к каменному мосту у Булгарени, месту последнего привала войск, направляющихся под Плевну, там же останавливался, вероятно, и парк. Я знал, что батарея осталась без снарядов, а потому решился идти с ящиками ночью, несмотря на утомление лошадей. В темноте мы заплутали и попали в какую-то деревню, населенную, как потом оказалось, крымскими выходцами, татарами. Лошадей распрягли на краю деревни, дали им немного ячменя, бывшего с собой, ездовые раздобыли в деревне сено, а я пошел расспросить о дороге. Долго мне это не удавалось, потому что к кому не обратишься с вопросом, всякий убегает. Наконец я как-то поймал одного и первым делом вручил ему серебряный рубль, чтобы доказать мои миролюбивые намерения. Татарин сдался и с грехом пополам рассказал дорогу, сейчас же были запряжены лошади, и с рассветом мы подошли к мосту. Парк действительно был тут, но накануне отправился дальше. Направление, по которому он пошел, мне указали служащие при телеграфной карете, стоявшей в этом месте. Мы немедля отправились вдогонку и нашли парк в нескольких верстах. Таким образом, снаряды были привезены только у вечеру, и эти два дня мы были совершенно безоружны.
22-го утром была слышна отдаленная канонада, к полудню сделалось известно, что это генерал Скобелев берет Ловчу. Часа в три пополудни все батарейные командиры 16-й и 30-й артиллерийских бригад и несколько офицеров, в числе которых был и я, отправились на рекогносцировку под руководством командира 16-й артиллерийской бригады генерала Боретти. Ничего особенного с нами тут не случилось, воротились мы на бивуак, когда уже совсем стемнело. Долгое время бродили, не будучи в состоянии найти своей батареи: вот, кажется, она должна стоять в этом месте, подходим 0 не видно ни орудий, ни лошадей, ни палаток, кроме этого нас поразила необычайная тишина, царившая на бивуаке.
– Где тут 5-я батарея? – окликнули мы.
– Ушла, – отвечает какой-то голос.
– Как ушла? куда ушла?
Подошел солдат и объяснил, что часов около шести вся дивизия была уведена по направлению к Боготу. Мы отыскали место бывшей стоянки нашей батареи, оказалось, что там ожидала запряженная [244] коляска батарейного командира, которая и привезла нас к батарее. Я за этот день так утомился, что всю дорогу спал и по приезду на батарею завернулся в резиновый плащ, лег прямо на землю и заснул как убитый. Холод поднял меня на другой день часов в пять, вся батарея уже встала, сейчас должны поспеть были щи. Я разбудил остальных офицеров, мы преотлично закусили этими щами и выступили. Дорогой нам сообщили, что турки, узнав о взятии Ловчи, оставляют Плевну, и что мы идем их преследовать. Слух этот оказался не вполне верным – из Плевны вышел только один отряд, чтобы подать помощь войскам, выгнанным из Ловчи. Против этого-то отряда нас и повел начальник штаба 4-го корпуса полковник Л., предупрежденный генералом Померанцевым, что это предприятие рискованное.
Движение было крайне утомительно. Пехота пошла не обедавши, лошадей также не успели накормить, приходилось идти целиком, перебираться через канавы, двигаться густым кустарником, а при выезде на Ловчинское шоссе нужно было спуститься с крутой горы, градусов в 45. По шоссе идти было легче, но наше измученное прикрытие, шедшее по сторонам дороги в кукурузе, постоянно отставало и вместо того, чтобы освещать местность перед нами и по сторонам, плелось сзади. К двенадцати часам, не делая ни одного привала, подошли мы к спуску в глубокую котловину, на противоположной стороне которого расположена Ловча. Турки для нас были еще не видны, но находились уже близко. Из донесений казацких разъездов оказалось, что они сильнее нас и притом занимают хорошую позицию, обойти же их невозможно вследствие густого и большого леса, прикрывавшего их тыл. Таким образом, мы измученные, усталые и голодные часов в десять вечера вернулись в Боготу, ничего не сделавши.
Несколько дней опять прошли тихо. Нам было известно по секрету, что на днях должны последовать с нашей стороны решительные действия против Плевны. Предположено было в два дня разбить укрепления артиллерией, а на третий день взять Плевну штурмом. 25-го вечером часов в шесть пришла диспозиция, по которой девятифунтовые батареи должны были двинуться в семь часов вместе с 16-ю пехотною дивизией, в течение ночи дойти до деревни Радишева и к рассвету, заняв позиции на Радишевской горе и окопавшись, открыть огонь, в то же время были посланы войска для устройства в течение ночи батареи для осадных орудий. Наши легкие батареи должны были дождаться прихода из Порадима второй бригады 30-й дивизии и вместе с ней идти к Тученице, где и остановиться на ночь.
Близится время к семи часам, пехота, с которой мы должны следовать дальше, еще не показалась, а потому мы не очень торопились собираться. Подъезжает офицер. [245]
– Вы командуете легкой батареей? – спрашивает он подполковника Щ.
– Да, что вам угодно?
– Начальник дивизии поручил мне передать вам приказание двинуться вместе с Углицким и Казанским полками, потому что те позиции, которые должны быть заняты девятифунтовыми батареями, укрепляются турками и их придется взять сегодня ночью с боя.
Офицер поехал дальше.
– Подпоручик К., съездите и разузнайте в чем дело, ведь я в диспозиции получил приказание от командира корпуса дожидаться 30-й дивизии, чтобы не вышло какой-нибудь путаницы.
Оказалось, что никаких позиций турки не укрепляли, а просто мы должны были ожидать 30-ю дивизию на бивуаке, а у Тученице. Подошли мы к Тученице, когда было уже совсем темно, дорога запружена войсками, зарядными и патронными ящиками, телегами с турами, и мы принуждены были остановиться. В это время проезжает мимо какой-то офицер.
– Артиллерии и обозу приказано переправиться чрез овраг и отправиться дальше, – говорит он мимоходом.
– Кто приказал? – спросил батарейный командир.
– Не знаю.
– Да вам-то кто передал?
– Какой-то офицер Казанского полка.
– Ну ладно!
«Вот наивный господин, – сказал один из нас по отъезде офицера, – что берется передавать подобные приказания».
Дорога расчистилась, мы свернули на мостик, переброшенный чрез канаву, в поле и остановились на ночлег. Развели в сторонке огонь, сварили в котелке чай и откупорили принесенные на подобный случай консервы. Между солдатами слышались разговоры о предстоящих делах.
– А что, братцы, пожалуй, мы с Плевной нынче покончим, коли мы 19-го им не поддались, так теперь и подавно справимся, ведь тогда у нас было только два с половиной полка, а теперь наша и 30-я дивизия в сборе, 9-й корпус здесь же, да еще, кажется, румын много прибыло.
– Не одни румыны, я слышал – еще пришел какой-то корпус.
– А генерал Скобелев-то привел из Ловчи 2-ю и 3-ю дивизию.
– Ну, наша, значит, возьмет! и т. д.
На другой день утро было холодное, и мы проснулись далеко до восхода солнца. С нетерпением ждали мы первого залпа, а его все нет; время тянется мучительно долго, вот уже и солнце взошло, а тишина [246] все еще не прерывается грохотом орудий. Неужели наши заплутались в темноте? Неужели план, по-видимому, так много обещавший, не исполнится? Но вот раздался давно ожидаемый залп.
Слава Богу, наконец-то! вырвалось у многих. До полудня 27-го мы находились в резерве, в этот день нас вызвали на позицию. На рысях выехали мы на Радишевскую гору, левее девятифунтовых батарей, и не успели сняться с передков, как были осыпаны снарядами. Семь турецких редутов, оставив в покое другие батареи, почему-то обратили свой огонь исключительно на наши; не проходило нескольких секунд, чтобы не падала на батарею граната, иногда падало их несколько за раз.
По временам мы были точно в аду, в воздухе стол неумолкаемый свист снарядов, грохот орудий, визг осколков, треск лопающихся гранат, нас обсыпало землей, заволакивало дымом, а тут еще в самом начале перестрелки был контужен батарейный командир, и мне пришлось принять начальство. То и дело мне доносили, что убито столько-то лошадей, столько-то ездовых, что в одном орудии не осталось прислуги, что заклинилось орудие, что загорелся зарядный ящик и т. д. Первое время, пока я не освоился с окружающей обстановкой, мне казалось, что мы тут пропадем; к концу перестрелки мы так освоились со своим положением, что угадывали по свисту снаряда – к нам ли он летит и с какого редута. Каждому редуту было дано свое особое название.
Особенно злил нас ближайший к нам «рыжий редут», он был вооружен, кажется, трехдюймовыми дальнобойными орудиями. Только что показывался на редуте дымок, как сейчас же в наших ушах раздавался резкий свист, и падала граната. Нам он показался опасным соседом, и мы прежде всего открыли по нему стрельбу шрапнелью. Скоро оно замолчал, только одно орудие еще огрызалось, и с ним мы долго не могли ничего поделать, наконец, бросили его, так как заметили, что его маленькие гранаты не причиняют нам никакого вреда. Больше всего зла нам наносили Кришинские редуты, атакованные 30-го августа генералом Скобелевым. Они были вооружены дальнобойными орудиями большого калибра и брали нам немножко во фланг.
Побывавши в таких переделках, невольно начинаешь верить в предчувствия: нас на батарее было шесть офицеров, считая командира, из этих шести двое контужены, трое ранены, только меня ничто не тронуло, и замечательно, что во мне все время была какая-то уверенность, что я останусь цел. Приходила, конечно, иногда мысль о смерти, но сейчас же и исчезала. Те – напротив, перед тем как им быть ранеными, они высказывали величайшую неохоту идти в дело. Особенно остался у меня в памяти случай: 30-го августа мы подвергались некоторое [247] время ружейному огню. Прапорщик П., бывший до того времени в веселом настроении, вдруг сделался необыкновенно грустен, так что один солдат даже спросил его: «Ваше благородие! отчего вы сделались такой скучный?» – «Нет, я вовсе не скучный», – отвечал тот. Чрез полчаса у него уже сидела между костями в ступне пуля. Дорогой в Россию он умер, говорят, от прикосновения к ране зараженным инструментом, последствием чего был «антонов огонь». Во время перестрелки смотрю – один солдат кланяется каждой гранате.
– Что ты, братец, все кланяешься, ведь не первый раз слышишь!
– Да он, ваше благородие, прошлый раз не был, так ему еще в диковинку, – отвечали мне за него другие.
Несет солдат бочонок с водой, осколок разбивает его вдребезги, не тронув человека.
– Эх, черт! – говорит несший бочонок, смотря на его осколки и на пролившуюся воду, – теперь не во что и воды принести.
В другой батарее был такой случай: батарея была расположена за земляным прикрытием, и, как только слышался свист приближающегося снаряда, люди не занятые заряжанием или стрельбой прятались в ямки за бруствером. Как-то одна граната разорвалась на бруствере, около самой ямки. Один шутник щелк пальцами по козырьку кепи своего товарища, тот встрепенулся – раздался общий хохот. И это те молодые солдаты, на которых пред кампанией так мало надеялись.
Непривычный вид представляла наша батарея, возвращающаяся с этой позиции – в орудиях было по четыре лошади вместо шести, во многих ящиках было только по две крыши, передки были пробиты осколками, из орудия выхвачены куски металла, один обгоревший ящик был совсем без крышки, другой без одной оглобли, около некоторых орудий шло только по одному, по два человека прислуги. На следующий день батарея выехала в шестиорудийном составе, потому что не хватало ни людей, ни лошадей. В эту ночь мне уже не чудился свист снарядов, как после 19-го. Описывать остальные шесть дней, которые мы провели на этой позиции, я не буду, так как читателю они, вероятно, уже известны из многих корреспонденций.
Надежды наши на взятие Плевны не оправдались, редуты разбиты не были, а все повреждения в них, произведенные нашим огнем в течение дня, исправлялись ночью, когда стрельба прекращалась за темнотой. Вот бы где применить электрическое освещение. Атака 30-го августа окончилась неудачно. Центр наш пошел на штурм двумя часами ранее назначенного времени, вследствие галлюцинаций одного полковника, очень храброго и деятельного господина, которому показалось, что на одну из наших батарей идут в атаку баши-бузуки. Все дело [248] было ведено недружно, потому что командир полка шедшего в атаку неизвестно где находился.
Штурм был, конечно, отбит с большим уроном, и хотя затем и были заняты Гривицкий и Криштинские редуты, но это не имело никаких хороших результатов, так как на другой день турки напрягли все усилия, чтобы отобрать их назад, и центр ничего не сделал для отвлечения оттуда турецких сил, а также генералу Скобелевы не была послана вовремя помощь: бригада 30-й дивизии пришла туда уже вечером 31-го для того, чтобы видеть отступление наполовину уничтоженных полков.
Стояли мы на Радишевской горе до 2-го сентября. В этот день решено было оставить наши позиции, так как неприятель мог построить редут на Зеленых горах и брать во фланг всем нашим батареям, расположенным по длинной Радишевской горе. Жаль было оставлять наши хорошие позиции только потому, что неприятель мог построить редут, позиции, на которых каждый из нас глядел не раз смерти в лицо, где мы сжились с опасностью. Бывало, проснешься ночью – слышишь перестрелку нашей цепи, помещавшейся у подошвы горы, в ста саженях от батареи, повернешься на другой бок и заснешь еще крепче в полной уверенности, что когда будет грозить действительная опасность, часовые, поставленные у орудий, успеют десять раз разбудить.
Мы знали, что стоит только оставить эту гору, турки выведут на нее свои траншеи; очень не хотелось отдавать им ни с того ни с сего высоты, командовавшие над их редутами. Но нечего делать, пришлось отойти назад, решено было, на всякий случай, окопаться и ждать подкреплений. И пошла у нас опять хождения на дежурства в люнеты, чрез два дня в третий. Погода в это время стояла дождливая и холодная, дождь шел по нескольку суток подряд, солдат промокнет на дежурстве, воротится на бивуак и тут ему нет возможности обсушиться, другого платья для перемены нет – так он и должен ходить в мокром, пока не проглянет солнце и не высушит его.
Помнятся мне эти длинные туманные дни, проведенные в бездействии в мокрой палатке; общее наше желание тех дней было поскорее вернуться домой, все другие желания отодвигались на задний план. Ничто так скверно не действует на дух войска, как подобное долгое стояние на одном месте. Дежурства наши были нередко совершенно бесцельны: например, наша батарея ходила в такое место, где турки не могли появиться неожиданно; прямо перед нами версты за три за четыре стоял кавалерийский полк, правее нас и также значительно впереди были построены люнет и батарея, вооруженные 16-ю орудиями, несмотря на это мы целые сутки не имели права отпрячь лошадей, что [249] при тогдашней бескормице очень изнуряло их. Наша батарея обстреливала пространство не более как в триста-четыреста сажень.
Все эти укрепления были возведены полковником, ныне генералом Т. Как только Скобелев принял начальство над 16-й дивизией и над обороной района ее расположения, он осмотрел все укрепления, некоторые велел совсем бросить, в некоторых оставил по одному взводу вместо целой батареи и в наиболее опасных местах поместил по дивизиону.
Нам стало легче.
3-го сентября я почувствовал себя не совсем здоровым, но сначала не обратил на это внимания, нездоровье усилилось и через несколько дней превратилось в горячку. Дней десять пролежал я в палатке, думал, что совсем поправился, поехал на дежурство и схватил лихорадку. К концу месяца он стала ослабевать. Нашу батарею в это время перевели в Богот, там у меня открылась дизентерия. Я вижу – дело плохо, не сегодня-завтра батарею куда-нибудь двинут, и мне придется остаться одному, надо отправляться, пока не поздно, в госпиталь.

По госпиталям.
Прежде всего я попал в дивизионный лазарет, расположенный в то время около деревни Тученицы, пролежал я там дня четыре и слышу, что меня хотят эвакуировать в Систово. Я ужаснулся этого путешествия при том состояние здоровья, в каком я находился, но дивизионный лазарет скоро должен был переменить место – ожидалось сражение, а следовательно, много раненых (это было в первых числах октября), и хочешь не хочешь, а пришлось ехать.
Больше всего я боялся ехать ночью – в эту часть суток я наиболее страдал от своей болезни, но меня успокоили объявив, что мы выедем в одиннадцать часов и, следовательно, засветло успеем прибыть в Булгарени, но проходит двенадцать часов, час, два, три, и мы все еще не выехали, наконец, в четвертом часу двинулись. Уже в сумерки мы подъехали к другому дивизионному лазарету около деревни Сгалевицы, я чувствовал себя настолько дурно, что решился остаться тут, остальные поехали в Порадим, чтобы там переночевать.
Сейчас же я послал служителя попросить ко мне дежурного доктора. Пришел доктор Б., расспросил о болезни и назначил лекарство, я попросил красного вина – сейчас же послали за вином. [250] К каким же хорошим людям попал я, думалось мне при этом заботливом уходе, я живо поправлюсь и вернусь в батарею. Но тяжело было мое разочарование, на другой день всю ночь я не спал, только дремал по нескольку минут, к утру немного успокоился, жду доктора, а его все нет и нет. Несколько раз посылал за ним служителя. Наконец, после обеда явился уже другой доктор, физиономия которого мне сразу не понравилась.
– Отчего ко мне никто не заходит до сих пор? Я очень болен, и мне необходимо лечение.
– Да вы здесь все равно не вылечитесь, в палатке и сыро, и холодно, а ваша болезнь такого рода, что требует сухого и теплого помещения.
– Так вы отправьте меня дальше!
– Уж лучше оставайтесь здесь, а то, пожалуй, вы не выдержите переезда.
– Да сделайте же, наконец, что-нибудь, чтобы попытаться меня вылечить. Какой доктор будет меня пользовать?
– Видите ли, так как у нас больных офицеров бывает очень мало, так мы и решили, что их будет навещать дежурный доктор, и, если хотите, я вам дам, пожалуй, порошки.
Меня взорвало.
– Мне от вас, пожалуй, ничего не нужно, мне нет дела до того, что вы там решили; я вправе требовать, чтобы меня здесь лечили, чтобы меня посещал один и тот же доктор, который бы следил за ходом моей болезни, и я требую этого. Потрудитесь передать главному врачу мою просьбы: назначить на офицерскую палатку доктора.
Через несколько времени заходит ко мне вчерашний доктор Б. и говорит, что я у него буду лечиться.
Не знаю, что подняло меня на ноги – его ли лекарства или моя собственная натура – но только он оставил во мне хорошую о себе память. К сожалению, мне рассказывали, что из всех докторов этого лазарета только два относятся, как следует к своим обязанностям. Это доктора М. и Б., остальные просто какие-то чиновники, не имеющие, кажется, другой цели, кроме получения жалованья и совершенно пренебрегающие своими обязанностями по отношению к людям, предоставленным их попечению и их заботам.
Не могу не упомянуть о суматохе, поднявшейся в госпитале при известии о том, что лазарет намеревается Государь Император. Все примазывалось, приглаживалось; поверх грязных наволочек надевались чистые и т. д.; вся эта суматоха вела к тому, чтобы лазарет показался, при беглом осмотре, содержимым в порядке. [251]
Прошло два часа, Государь проехал мимо – чистые наволочки были спрятаны, и лазарет принял свой обыкновенный, будничный вид.
Приезжала туда и комиссия из Петербурга. Приготовления к встрече ее начались за несколько дней, но не столь громогласно, как в предыдущем случае. В самый же день приезда этой комиссии немножко сплоховали: в лазарете не оказалось дежурного доктора, который нашел, что в деревне в мазанке сидеть гораздо спокойнее, чем в палатке.
Что делали комиссия в солдатских палатках, на кухне, в обозе – я не знаю. Видел только, что несколько человек вошли в офицерскую палатку, в которой я лежал, повернулись и ушли. Порядки в лазарете остались те же, какие были и до приезда комиссии.
Более двух недель пролежал я в этом лазарете один, много мучительных дней провел между жизнью и смертью, сам того не сознавая. Однообразие моей жизни тут было нарушено два раза. Первый раз привезли умирающего интендантского чиновника, протянувшего два дня, а второй раз казацкого офицера, умершего через несколько суток. Никогда я не был так далек от мысли о собственной смерти, как в то время.
Вот бедный, думал я, глядя на казака: ни пуля, ни ятаган тебя не тронули, а умрешь ты здесь, вдали от родных, друзей и товарищей, и долго они не будут знать о твоей смерти.
Последние минуты он в бреду звал посидеть около себя жену, разговаривал с гостями; видно было, что представлял себя среди своей семьи. В это же время пришло к нему письмо, адресованное старческой, дрожащей рукой, но он уже не мог его прочесть. Как только он умер, его труп вынесли из палатки, на другой день закопали, и позабыла о нем бедная семья.
Много облегчал мое положение санитар, солдат, назначенный прислуживать больным офицерам – простой необразованный человек, которого я неоднократно сравнивал с докторами. Ухаживал он за нами точно нянька. Ночей пять подряд я не спал, а только дремал, аккуратно каждые двадцать минут просыпался; стоило только мне шелохнуться, как он вскакивал, укутывал меня одеялом, поправлял подушки и оказывал множество мелких услуг, и видно было, что все это делалось единственно из человеколюбия, а вовсе не из каких-либо других причин. Первые дни я ничего не ел и не пил, кроме воды с вином – все было мне противно. Каждый раз, как он получал для меня казенный чай и сахар, упрашивал меня напиться чаю.
– Ваше благородие! выпейте стаканчика три-четыре чаю, право вам будет полегче. [252] Сначала я просто оказывался, но раз как-то чувствовал себя особенно скверно, а он пристает ко мне с чаем.
– Да отстань ты от меня, пожалуйста, – прикрикнул я на него, – захочу, так сам спрошу.
Чрез несколько времени мне стало жалко, что я не удержался от этой вспышки; он понял, что пристал ко мне с чаем не вовремя и всячески старался услужить мне, чтобы загладить свой промах.
Другой раз, как-то в одну из таких же минут, он, думая развлечь меня, начал рассказывать про хивинский поход, в котором участвовал.
– А вот, когда мы вышли из Красноводска…
– Ах оставь, мне теперь не до Красноводска!
Он сразу осекся, и, нужно было видеть, с какою заботливостью ухаживал за мной в этот вечер. На другой день я первый заговорил о хивинском походе и дал ему случай занять меня рассказом. За больным казаком он ухаживал не хуже любой сиделки: укутывал его в одеяло, давал лекарство, поил молоком и вином, разговаривал с ним во время бреда. Например, казак обращается к нему:
– Помоги мне встать, гости пришли.
– Ну что ж, мы их примем, мы гостям рады; чем же угощать-то станем?
– Тебе говорят, подними меня!
– Нельзя, батюшка, без дохтура; полежите маленько, вот дохтур придет, мы у него спросим позволения и тогда начнем.
Больной успокаивался.
Или раз как-то казак потребовал одеваться, потому что его ждет сотня, чтобы куда-то двинуться.
– Нет, ваше благородие, они мне сказали, что не пойдут сегодня, потому что дождь сильный идет, а завтра дождя не будет, тогда вы и встанете.
– Завтра?
– Да, завтра, завтра.
– Ну хорошо.
Когда казак умер, служитель начал собирать его вещи, заглянул в кошелек, там лежит серебряный полтинник и несколько мелочи.
– Ваше благородие, – несмело обращается он ко мне, – у меня есть два пятиалтынных и один двугривенный – можно переменить на этот полтинник? ведь это все равно.
– Ну не совсем; полтинник-то дороже стоит.
– Да что же, ваше благородие, ведь он на тот свет не возьмет с собой денег. а я все-таки помолюсь за его душу. [253]
– Я тебе позволить не могу, деньги не мои, делай, как сам знаешь.
Он заблагорассудил обменить.
Через несколько времени смотрю – мнется на месте с фуфайкой в руках.
– А что, ваше благородие, не взять ли мне фуфайку, ведь она нему не нужна, а я бы зимой ее поносил, а то холодно будет.
– Да ведь я уж сказал тебе, что не могу распоряжаться этими вещами.
После некоторого раздумья он прячет фуфайку под тюфяк.
Тело покойного вынесли и описали оставшиеся после него вещи, чтобы отослать в полк. Солдат начинает опасаться, чтобы я не донес на него, снует некоторое время по палатке, как бы прибирая что-то, затем нерешительно подходит ко мне.
– Ваше благородие!
– Что тебе?
– Вы, пожалуйста, не говорите, что я взял фуфайку и переменил деньги.
– Хорошо, не скажу.
Видно, что у него отлегло от сердца. Не могу не упомянуть и про комиссара лазарета, составляющего довольно редкое исключение в том отношении, что все его распоряжения приказания клонились к пользе больных, а не к пользе собственного кармана.
Время перевалило уж за половину октября, под Плевной происходили сражения, лазарет переводили в Тученицу. Я просил главного доктора перевезти и меня вместе с лазаретом, предполагая, что я пробуду в нем еще два-три дня и затем выпишусь. Мне отвечали, что взять меня с собой не могут, а предложили перейти во вновь открытый в Сгалевице госпиталь; не осталось ничего более, как согласиться.
Мое новое помещение было – землянка; не знаю, чему отдать предпочтение – ей или палатке. В палатке довольно холодно, в землянке значительно теплее,. но зато в ней каждое утро просыпаешься осыпанный землею, сброшенной с крыши кротами и мышами, кроме того, в дождливую погоду на полу землянки образуется жидкая грязь. Мои новые товарищи были: один раненый и три больных офицера. Поступил я в этот госпиталь около трех часов дня и к вечеру проголодался. Кстати заметить, что болезнь меня так обессилила, что я едва мог держаться на ногах. Теперь, когда я стал поправляться, у меня появился волчий аппетит.
Я спросил, дадут ли мне ужинать, и получил ответ, что раньше двух часов завтрашнего дня мне ничего не дадут, так как требование на припасы пишется всегда накануне. Итак, я был осужден [254] целые сутки просидеть голодом, потому что «так у них полагается».
Компания нас собралась довольно неспокойная. Как только нас начинают кормить плохой пищей, мы сейчас же устраиваем возмущение, заявляем претензии доктору, комиссару, призываем повара и т. д. На сейчас же предлагают прочесть «положение», по которому на каждого больного «полагается» в день столько-то золотников муки, крупы, соли и пр. Тогда мы идем на сделку и просим хотя бы повкуснее готовить, наша просьба исполняется два дня, на третий – хоть снова устраивай возмущение.
Странно одно: во всех госпиталях «положение» одно и то же, припасы поставляет везде одно и то же знаменитое товарищество «Коган, Горвиц и Ко», а в одном госпитале больные сидят голодные, в другом едят сытную и вкусную пищу.
Причина этого факта кроется, вероятно, или в неопытности комиссара, или в небрежности его, или, что случается всего чаще, в недобросовестности. В одном из зимницких госпиталей комиссар был отдан под суд за воровство и назначен на его место другой – пища радикально изменилась, и я ни в одном госпитале не ел так вкусно, как в этом.
Видя, что мы ничего не добьемся относительно улучшения пищи, я решил выйти в батарею и там уже добивался полного выздоровления и восстановления сил. Заходит как-то к нам в землянку главный доктор, я ему сообщаю свое решение.
– Что вы, вам и думать нельзя теперь о батарее, вам надо ехать в Россию.
– Если вы мне дадите возможность уехать не меньше как на два месяца, так я поеду, а иначе нет.
– Да вы ранее четырех месяцев не поправитесь, я вам на этот срок и дам свидетельство.
На другой день пришли четыре доктора и начальник госпиталя, меня освидетельствовали и в тот же день отправили с транспортом в Румынию.
По Болгарии больных перевозят в обыкновенных четырехколесных телегах покрытых парусинным кузовом с дышловой запряжкой. Помещают в такую телегу по четыре человека легкобольных и по два и три тяжелых; располагаются они прямо на соломе. Мне пришлось ехать без компаньонов, одному, чему я был очень рад, так как был полным хозяином всей телеги. В Булгарени мы приехали на другой день утром. Я, озябший, отправился отыскивать себе приют и, проходя мимо какой-то войлочной юрты, был приглашен зайти туда. Эта юрта оказалась принадлежащей княгине [255] Шаховской, в ней же помещались и остальные сестры милосердия, состоявшие при госпитале. Самой княгини не было дома, одна из сестер предложила мне чаю, двумя стаканами которого я отлично согрелся. Еще более меня согрело это радушие и участие, встреченные мною в первый раз со времени отъезда из батареи, все участие, встречаемое мною до сих пор, выражалось лишь в расспросах о здоровье. Это были первые сестры милосердия, которых я увидел на театре военных действий, и я не мог не проникнуться уважением к их деятельности, и когда вошла княгиня, высокая полная женщина с большим золотым крестом на груди, я подумал: вот эта одна из очень немногих русских аристократов, променявших свою прежнюю спокойную жизнь на бивачную, вполне достойна надеть на себя крест, потому что в то же время она несет другой, более тяжелый.
Я до сих пор так мало видел в госпиталях радушия, заботливости и попечений о больных, что был поражен тем, что встретил в этом госпитале и решил, было, уже остаться, думая что лучше того, что вижу, я уж не найду, но мне посоветовали продолжать мой путь в Россию, так как в полотняном шатре мне невозможно было поправиться. В своем дальнейшем странствии я встречал госпитали значительно лучше этого, но ни один из них уже не произвел на меня такого сильного впечатления.
Хотя уже не раз говорили и наши газеты, и журналы про благотворную деятельность сестер милосердия, но я не могу не упомянуть того же и не поблагодарить добрых сестриц от чистого сердца за их заботы о нас в трудные для нас минуты. Они много скрашивают наше пребывание в госпиталях. Путь наш от Сгалевицы до Зимницы продолжался четверо суток, ночевали мы постоянно в поле, потому что слишком трудно выезжали, погода к нашему счастью была все время хорошая. Я запасся стаканом, чаем и сахаром и каждый раз, как мы останавливались на ночь в поле, мой подводчик разводит огонек, кипятить в котелке воду, и я устраивал себе незатейливый чай. В Булгарени я достал себе курицу, госпитальный повар зажарил ее, и она два дня служила мне пищей.
Спуск к Дунаю и переправа чрез мост продолжались несколько часов, вследствие массы обозов, беспрестанно загораживавших нам путь.
В Зимнице нас собралось пять человек, из которых один был раненый, эвакуируемых во Фратешти, и мы суток двое ожидали подвод. Нам, четырем больным, пришлось сидеть в одной повозке, раненого поместили отдельно.
По Румынии больных и раненых эвакуирует исключительно Красный Крест. Тут повозки благообразнее, чем в Болгарии, каждая занумерована, внутри устроены две скамейки – одна против другой – но [256] громадное неудобство этих повозок заключается в том, что у них слишком узкий ход и высокое сидение, от чего они легко опрокидываются. Повозки идут во время пути по нумерам, транспорт сопровождает всегда служащий в Красном Кресте, который называется почему-то румынами-переводчиками «лагафетом». Наш транспорт сопровождал подобный же лагафет из венгров, два помощника его были немцы, не говорившие по-русски.
Когда наступили сумерки, наш лагафет остался в каком-то трактирчике, встретившемся на дороге, и транспорт, лишенный подводчика, заплутался в поле. Долго мы бродили, пока не услышали собачий лай. Мы на него поехали и выбрались к деревне, чрез которую уже проезжали, тут к нам присоединился лагафет.
Путь наш лежал на Ольтернац, к которому мы прибыли только в одиннадцать часов вечера вследствие того, что долго плутали. При въезде в деревню мы должны были переехать широкую рытвину. Все повозки прошли благополучно, а наша, вследствие указаний помощника лагафета, взяла левее прочих и опрокинулась в густую грязь.
Едва нам удалось оттуда выбраться, мы, конечно, немножко выбранились, да и нельзя было оставаться хладнокровным, видя подобную небрежность на пути постоянных транспортов с больными и ранеными. Возле деревни, имеющей коменданта и лазарет, находится яма, в которую опрокидываются повозки; за несколько дней до нашего приезда тут же опрокинули телегу с раненым в живот солдатом, умершим вследствие этого через несколько часов. Немцы, услышав нашу брань, поспешили удалиться, но на дороге были пойманы раненым капитаном, ехавшим на несколько повозок впереди. Он узнал про катастрофу, постигшую нас, и подумал, чтобы было с его заживающей ногой в гипсовой повязке, если бы опрокинулись не мы, а он.
– Эй, понимаете по-русски? – спросил он.
– Nein! – был ответ.
– Как их выругать бы по-немецки, дай Бог память, – подумал капитан.
– Ах вы, ферфлюхтеры! – крикнул он им.
Немцы быстро удалились, что-то бормоча себе под нос.
Этот эпизод мы вспоминали вечером со смехом, когда, отмывши грязь и закусивши, укладывались спать.
Через несколько времени мы прибыли к так называемому питательному пункту Красного Креста, солдат разместили по баракам, мы остановились у каменного строения бывшей румынской школы.
– Больные или раненные? – был вопрос старшей сестры милосердия.
– Один раненый и четыре больных. [257]
– Несите раненого сюда. Господа! – обратилась она к нам, – вот ваше помещение на сегодняшнюю ночь. Что вы хотите сначала: чаю или закусить?
Прием был совсем не такой, как в военно-временных госпиталях.
Одно, что мне показалось неправильным, это то, что раненым оказывают гораздо больше внимания, чем больным, что совершенно не справедливо – и раненый, и больной подвергались в деле одинаковой опасности, оба одинаково жертвовали жизнью, только одного сразила пуля, а другого болезнь.
Неужели те, которые погибли при переходе чрез Балканы от самой прозаической причины, от утомления, т. е. от истощения сил, заслуживают меньшего уважения, чем погибшие на поле битвы? Очень часто больной солдат страдает больше иного раненого и поправляется нередко гораздо дольше. Даже больше того, мне, например, многие доктора говорили уже здесь в России, что им доставляют много таких субъектов, которые, пожалуй, могут выздороветь, но протянуть не больше как года три-четыре. Почему же такой больной заслуживает менее внимания, чем раненый.
Впрочем, не один Красный Крест, но и вся другая публика относится к больным холоднее, чем к раненым. Не раз случалось, что в какой-нибудь город приходит санитарный поезд, станция полна народа, желающим поглядеть на героев, у многих букеты в руках, и вдруг оказывается, что на поезде есть только одни больные – в публике полнейшее разочарование, все недовольные расходятся по домам.
На третий день пути около четырех часов пополудни мы прибыли во Фратешти, а в десять уже находились на санитарном поезде. Не знаю, каковы так называемые сборные санитарные поезда, но о тех поездах, на которых я ехал (Королевы Виртемберской и Тамбовского дамского кружка), кроме хорошего ничего не могу сказать.
В Яссах нас свидетельствовала эвакуационная комиссия, определявшая кому ехать в Россию, кому оставаться в Румынии, мне назначили местом лечения Россию.
В заключение не могу не упомянуть об отношениях врачебного персонала военно-временных госпиталей к больным. В этих отношениях часто проглядывается начальническая жилка, в особенности касательно нижних чинов.
Например, при посадке эвакуируемых больных на повозки велят всем назначенным к отправке выходить из палаток или землянок: они ожидают прихода дежурного доктора под открытым небом, иногда в грязи, иногда в дождь. Случается, что доктор заставляет немножко подождать себя, что еще уместно на каком-нибудь [258] параде или на смотре, но никак не в госпитале, затем начинается перекличка и усаживание больных и раненых на телеги.
– Иванов! – раздается голос доктора, – Алексей Иванов! где де Алексей Иванов?
– Вот тут сидит, ваше благородие, – говорят два-три человека.
Доктор подходит. Солдат сидит на земле с опущенной вниз головой, с выражением страдания на лице, видно, что ему не до переклички.
– Что же ты не отзываешься, когда тебя окликают, по получасу что ли на каждого из вас терять!
Солдат умоляющим взором взглядывает на доктора.
– Клади его в телегу, Василий Петухов! и т. д.
И эта процедура продолжается, пока не усадят иногда несколько сот человек, а там, глядишь, произошла еще какая-нибудь путаница в списке – начинают ее распутывать, а время все идет, да идет. Утомленные больные проклинают эту медленность, но ничего не могут сделать.
Вследствие подобных задержек транспорт выходит в четыре часа вместо одиннадцати, ночует в поле и лишь на другой день добирается до следующего госпиталя, где повторяется почти та же история. Больные при этом едят только раз в день.
Конечно, всему этому можно найти много оправданий, но, не входя в их разбор, скажем только, что находит же Красный Крест возможность вести дело иначе, а почему? Потому что во врачах этого учреждения нет того казенного отношения к делу, которое замечается в наших военных докторах. Немалую роль играет в этом случае присутствие женского элемента, т. е. допущение старших сестер милосердия в состав управления лазаретов Красного Креста.
Конечно, в обоих этих учреждениях бывают исключения как в хорошую, так и в дурную сторону, даже я сам, что, вероятно, помнит читатель, был жертвой небрежного исполнения своих обязанностей одним из служащих Красного Креста и с другой стороны был свидетелем крайне гуманного обращения с больными военных врачей, но ведь это только исключения – в общем-то останется то же.
В виду всего вышеизложенного нельзя не пожелать, чтобы Красный Крест развивал свою полезную деятельность как можно ближе к месту действий или хотя бы направлял туда сестер милосердия, снабжая их некоторыми средствами, не имеющимися в военно-временных госпиталях и дивизионных лазаретах. Это сильно бы улучшило положение больных и раненых.

 


Назад

Вперед!
В начало раздела




© 2003-2018 Адъютант! При использовании представленных здесь материалов ссылка на источник обязательна.

Яндекс.Метрика Рейтинг@Mail.ru